толпились вокруг ларька, доверху наполненного румяными, отлично выпеченными булочками, яйцами, колбасами, жареными курами и прочими деликатесами, которых солдаты давно уже не видели в таком изобилии.
Гавел тотчас подскочил к этой толпе и крикнул, сверкнув глазами:
— Видали, как немцы славянский хлебушек жрут!
С силой протолкавшись к ларьку, он заявил:
— А ну-ка посторонитесь! Что угодно купить, пан лейтенант?
И Гавел без зазрения совести сгреб несколько булочек прямо из-под носа двух кадетов.
— Что, пан кадет, объедаем голодную Россию, а?
Оба кадета строго нахмурились, и все лица вокруг выразили недоброжелательство.
Но Гавел не замечал ни выражения этих лиц, ни смущения Томана и Бауэра; он громко крикнул солдату рядом с ним:
— Не горюй, солдат! Все хорошо! Abgeblasen! [79]
Какой-то ефрейтор нарочно толкнул Гавла плечом:
— Вот что, солдат, вы тут не толкайтесь и не орите глупости.
— А почему же это я за свои деньги не могу распоряжаться в завоеванной России, проше пана?
— Weg! Platz! [80] Бросьте, ребята! — закричали вокруг, но ближайшие из кричавших тотчас умолкали, как только к ним поворачивался Гавел.
Ефрейтор, говоривший по-польски, сдвинул фуражку на затылок:
— Видали, пан кадет, теперь вы понимаете, почему и мы здесь очутились…
Гавел моментально обернулся к нему:
— И почему же?
— Хватит! — крикнул кадет. — Прошу вести себя прилично — и дайте пройти!
Гавел, не сводя глаз с ефрейтора, послушно пропустил обоих кадетов. Но не успели они выбраться из толпы, как кто-то сзади сказал:
— А у нас чехи тоже сдались добровольно.
— Где это «у нас»?
Гавел повернулся на голос молниеносно, но никого не застиг.
— Об этом уж, братцы, каждого из нас трибунал спросит, — раздался еще чей-то голос поодаль.
Гавел бросился на говорившего, как ястреб на добычу. Толпа заволновалась, поднялся многоголосый бурный ропот; перепуганный продавец пронзительно звал полицию.
В одну минуту вокруг Гавла стало пусто. С ним остался только Томан, не успевший еще уплатить продавцу.
Русские солдаты принялись загонять к вагонам любопытных, сбежавшихся было поглазеть на скандал.
Гавел, даже под штыками, неторопливо шел рядом с Томаном, покачивая мощными плечами, и все горланил:
— Я ему покажу трибунал, сопляку! Я ему покажу чехов! Мы все сюда попали точно так же, как и они. Как наши господа-командиры! Прошляпили там где-то наверху, а мы отдувайся! Нет, с нами им теперь кашу не сварить. Форвертс так форвертс [81], а аусхальтен так аусхальтен! [82]
Похоже было, будто этот опасный горлопан ведет под конвоем или преследует краснеющего лейтенанта, которого по виду не отличишь от рядового. Офицеры полезли в раскрытые двери теплушки, чтоб сверху лучше видеть. Вдруг доктор Мельч хлопнул себя по ляжкам:
— Ой-ой-ой, опять это Schu?! — вскричал он. — Раз-два, горе не беда! Ну, Gott sei dank! [83] Свой свояка видит издалека, и да здравствует правое дело!
— Где скандал, там и наши! — процедил сквозь зубы лысый обер-лейтенант Кршиж и, отойдя к своему месту, сел на разостланную шинель.
— Более того, отче, более того: где Schu? — там и срам, а где срам, там и Schu?.
Молодые кадеты проталкивались, чтоб поближе разглядеть своеобразную парочку.
12
Унтер-офицер Бауэр пригласил Томана в солдатский вагон просто от растерянности, потому что так стоять, как они стояли, — осажденные враждебным любопытством, и не могли ни разойтись, ни найти нить разговора, — так стоять дольше было невозможно. Вопреки ожиданиям, Томан согласился на робкое предложение Бауэра.
Гавел же и не ждал ничьего приглашения, а последовал за ними, как будто это само собой разумелось.
В вагоне было полно солдат, укрывшихся здесь так же, как они. Бауэр сразу сообразил, что в этих обстоятельствах, раз уж ему не удалось отделаться от Гавла и Томана, лучше бы оставаться снаружи, но сейчас невозможно было выйти из вагона. Все трое оказались замкнуты в кругу нерешительного молчания.
Гавел, по-прежнему не обращая внимания ни на кого и ни на что, еще смелее продолжал свой задорный монолог:
— Нам-то уж нечего проигрывать, верно, ребята? Какой, к лешему, трибунал! Мы ведь чехи, не так ли?
Такая горячая защита чешской чести подбила даже Иозефа Беранека вставить укоризненное слово:
— Я был на фронте с самой мобилизации, дважды ранен… Ну, тут мы побежали, так ведь не могли же мы одни…
— Я лично мог, пан Беранек. И ты, Зеппль [84], тоже, а? — обратился Гавел к немцу Гофбауэру.
Гавел расправил плечи и в самые глаза удивленного Гофбауэра бросил, выговаривая нарочито вульгарно:
— Брешут, мол, плохо мы воюем за родину, Herr Seppl, хёрст [85], камарад? Мол, криг [86] этот самый шлехтмахен [87], это мы, значит… Только все это блёдзинн [88], верно?
Озираясь, он добавил с хитринкой:
— Родину-то свою мы защищать будем, верно? Не скотина же мы бессловесная, безродная! Ведь мы в вашей школе учились, пан унтер-офицер!
Бауэр нахмурился и проворчал — только для того, чтобы сказать хоть что-нибудь:
— Конечно, не могли же мы сделать больше, чем сами немцы…
— И меньше немцев не делаем, правда?
— Да и зачем нам делать больше?
— Слыхали, пан Баран, или как вас — пан Овечка?.. Н-да, любезный пан Овца, тяжелое это, знаете ли, дело. Люди-то уже выучили историю чешского народа и до самой войны боролись славно, как наши праотцы, а тут вдруг… Неладно получается, брат, неладно. Ну, что бы кто мог, к примеру, сказать, если б вдруг случилось такое несчастье и один из «возлюбленных народов наших» заявил: «Мы в эту игру не играем!»
— Да что бы сказали, — вставил бесцветным голосом Вашик. — Нечего им говорить. Они и без разговора могут повесить человека по военной статье.
— А пан-то прав. Но оставим это, пан Овца или Баран. Знаем, знаем, что почем!..
Лица солдат, согнанных в вагоны и, как им казалось, униженных этим, постепенно прояснялись. Невысказанное единомыслие сгрудившихся в этом замкнутом пространстве — единомыслие, центром притяжения которого явно были туманные шуточки и намеки Гавла, несдержанные и разудалые, —