— Nem tudom [92].
Словаки в вагоне перестали ругаться; три пары равнодушных глаз уставились сверху на Томана. Изможденный пленный обрушил на него поток непонятных венгерских ругательств, звучавших злобно.
Бауэр, как бы выражая волю всего вагона — здесь сегодня уже не ждали Томана, — добивался от приятеля, почему тот так странно выглядит:
— Что с тобой случилось?
— Что с вами? — спрашивали и другие.
Но Томан упрямо твердил:
— Ничего.
Зато он преувеличенно-дружески обращался к Бауэру, которому от этого в конце концов стало не по себе. Томан почувствовал это и еще более пал духом. Без всякой связи с предыдущим он вдруг принялся заверять Бауэра, что предпочитает спороть свои звезды и ехать с ним, в этом вагоне, как простой солдат. Стараясь уверить в этом всех, он тем чаще повторял это с каким-то упорством отчаяния, чем более сам понимал несерьезность своих слов. Наконец он замолчал, и надолго.
А потом, резко вздрогнув, проговорил в свое извинение:
— Ах, да ведь я нездоров.
Тогда Бауэр и его товарищи с сердечной теплотой предложили Томану ехать с ними. Беранек даже вытер для него место на грязных нарах — таким жестом, словно косой взмахнул.
Но так как — они и сами это понимали — Томан все-таки не мог остаться у них в вагоне, то все вышли на перрон, чтобы погулять с ним хотя бы до отхода поезда; прогуливаясь, строили заведомо несбыточные планы о том, как они вместе будут жить в плену.
Томан вошел в свой вагон в последнюю минуту, решив замкнуться в себе от всего мира. Со всех сторон, изо всех углов уже темной теплушки навстречу ему поднялось молчание. Томан чувствовал, как оно обволакивает каждое его движение.
— И дело с концом! — поставил точку в этой торжествующей тишине старый Кршиж, скрытый в сумраке вагона.
От его слов мороз пробежал по спине Томана. Он долго не мог уснуть, все прислушивался к незримой осаде, улавливая крадущиеся леденящие прикосновения враждебной темноты. Он понимал, что нервы его болезненно взвинчены, и сам себя называл тряпкой.
14
Какая лавина времени может вместиться в три только ночи! Какая лавина событий может завалить два только дня!
Когда на третий день люди оглянулись на покинутый берег — голова закружилась, Захлестнутые половодьем времени, слагающегося из обломков событий, они потеряли счет дням и забыли их последовательность.
Иозеф Беранек легко, без ропота, переносил невзгоды новых дней. Он ведь вырос среди невзгод. К тому же в самом трудном его поддерживала благосклонность доктора Мельча. Беранек сделался временным офицерским денщиком. Он подметал их вагон, чистил полой своей шинели их сапоги, бегал за папиросами и прочими покупками и каждое утро сливал воду на холеные руки Мельча. Он испытывал наслаждение, когда мог тянуться перед офицером и, переполняясь преданностью, ожидать небрежного приказа.
Утомленные однообразием пути, пленные офицеры успокоились. Их охватила лень, и они, днем, как и ночью, сутки за сутками, упоенно валялись на нарах своих теплушек. Им выдали деньги, и они без конца ели всякие лакомства, по большей части от скуки. Привыкли к стенкам вагона, омытым свежим воздухом, исхлестанным дымом. Стенки стали им уже милы, как стены давнего жилья. Станции, рельсы, земля и люди, постоянно меняющиеся и вместе все те же, — словно с незапамятных времен все это составляло их мир. Привыкли даже к насекомым, которые постепенно страшно размножились; развлекались охотой за ними и в шутку спорили о том, чьей собственностью являются пли какого подданства вши, падающие сквозь щели с верхних нар на нижние.
Лейтенант Томан, которому в такой обстановке очень трудно давалось одиночество, сильно похудел. В глазах его появился лихорадочный блеск. Он избегал теперь и людей из компании Бауэра, из-за которых был подвергнут бойкоту. Обычно он уходил на тормозную площадку какого-нибудь вагона и ехал там под ветром и дымом. Долгие часы на стоянках Томан проводил один, сидя на реденькой травке, пробившейся сквозь кучу шлака, или на штабеле шпал. Там он съедал свою пайку хлеба, отрезая перочинным ножом хлебные кубики, как то делают рабочие в обеденный перерыв.
Особенно трудно ему было с лейтенантом Крипнером, соседом по нарам. Этот немец относился к Томану с явным состраданием и порой находил для него смущенно-приветливое слово, от которого потом обоим было тяжело.
Остальные офицеры почти не выходили из вагона: неприятное чувство бессилия охватывало их, когда они смешивались с солдатами на станциях. Вчерашние безответные подчиненные находили наслаждение в постепенно укрепляющемся сознании, что вот можно пройти мимо офицера, не приветствуя его, можно дерзко смотреть ему в глаза, можно совершенно безнаказанно, с грубой бранью, оттолкнуть с дороги того, чей вид еще так недавно заставлял трепетать каждый их мускул.
То были, правда, лишь первые шаги хищного зверя, еще не вполне осознавшего, что путы с него сняты, — и все же лейтенант Гринчук однажды едва избежал серьезной неприятности. Он всего лишь замахнулся на одного из своих земляков, разразившись ядреной мужицкой бранью, — что было обычаем в галицийском полку, да, впрочем, и его, Гринчука, отеческим правом среди земляков. Солдат же, обыкновенный глупый галицийский солдат, на сей раз и не подумал вытянуться по струнке в ожидании отеческой зуботычины, как поступил бы еще недавно. Да и русские конвойные вмешались, подзуживая бунтовщика. Гринчук так и не узнал имени непокорного.
Помимо неприятностей, связанных с падением дисциплины, неприятен был и сам вид этих обломков армии. Тесно набитые в вагоны — как, экономя место, набивают вагоны товаром, — утомленные долгим путешествием, иссушенные дымом, ветрами и сквозняками, солдаты, в своих развевающихся грязных отрепьях, торчали во всех щелях ползущего поезда. На остановках поезд можно было сравнить с трупом змеи, и пленные в нем и вокруг него были, как черви и мухи. Они брали с бою отхожие места, засыпанные желтоватой известью. В канавах, в траве, под кучами у насыпи они бесстыдно присаживались, белея голыми ляжками. Они распространяли вокруг себя тяжелый и кислый дух немытого тела и белья, сопревшего от грязи и пота. Они стаскивали с себя завшивленные рубахи и били вшей, украшая железнодорожное полотно длинной цепью голых, обожженных солнцем, расчесанных спин. Чем далее, тем долее простаивал их эшелон на станциях среди товарных составов, и пленные с тупой покорностью или с завистью смотрели на пассажирские поезда с бодрыми паровозами, которые догоняли и перегоняли их, затопляя безжизненные станции шумом, спешкой, блеском глаз, отражающих дальние дали.
Позднее, продав все, что могли продать, ибо пища выдавалась с опозданием, солдаты начали голодать. На каждом питательном пункте возникали свалки вокруг котлов и ведер, пленные дрались за деревянные ложки, за горсточку гречневой каши, за кусок вываренного мяса и черного липкого хлеба. Дрались и без угрызения совести, даже под нагайками, воровали друг у друга еду. Они были слепы и бесчувственны к ударам и неуловимы, как голодные собаки. Это была свора, которая с лаем, оскалив зубы, дерется даже на бегу, но вместе с тем даже в драке жмется в одну кучу, ибо инстинкт сбивает ее воедино.
Часть вторая