и весь двор! Торопясь, нагружают они уже последний воз сена, просушенного за один этот солнечный день. Вся челядь — в чистых рубахах, пропотевших от воскресной работы; встретили они Беранека насмешками и упреками. Даже дети! А пан приказчик тот едва словечко уронил.
Что же это — тогдашний или уже сегодняшний жгучий стыд заставил его сесть на постели?
— Нет, — сказал он себе твердо и чуть ли не вслух. — Не могу я весной перейти к Арине!
И знает он уже все, без слов: должен он со своими Сиротками пойти туда же, куда пойдут они… на работу… в защиту России и…
Он прямо и строго, открытыми глазами, смотрел в лицо этой своей обязанности, и одно теперь только пугало его — что чуть было не упустил этого случая.
Уснул он тогда лишь, когда решился на все, отметая последние сомнения и готовый на любые жертвы.
68
Однако утром вместе с Иозефом Беранеком проснулись и все его вчерашние заботы.
Одно он только знает, и от этого все вянет в нем: всю свою жизнь он делал что-то не так, как следовало бы порядочному человеку.
Подавленный, он брал утром в конторе почту, робко обшаривая глазами стол Бауэра, на котором, конечно, лежат где-то письмо лейтенанта Томана и газеты. И когда пришло время уезжать, он сказал, прикрывая свою подавленность обычными степенными словами:
— Вчера очень хорошо было…
И, помедлив, добавил:
— А что пан Томан, где-то он теперь?
Бауэр что-то подсчитывал и поэтому только пожал нетерпеливо плечами. Беранека это еще больше обеспокоило, но он лишь вздохнул неслышно. Дойдя же до двери, он сам себе ответил обычным рассудительным тоном:
— Видать, он уже там…
Его кликнули обратно, потому что Елена Павловна захотела передать что-то на почту. Он дожидался у дверей, с пытливым уважением косясь на Бауэра; сейчас он испытывал особо сильную потребность сослужить пану учителю какую-нибудь большую службу. Но единственно, что он мог сделать, это услужливо открыть Бауэру двери, когда того позвали к Елене Павловне.
Зато, принимая от него посылку, он вдруг решился и сказал:
— Как вы вчера говорили, пан учитель… об этой вот работе… и еще о том… Не пойду я весной в деревню, пойду, куда товарищи…
Бауэр, удивленно взглянув на него, ответил:
— Что ж, хорошо.
А сам подумал: «Что это с ним случилось?» А в Беранеке и без слов уже все кипело — и все же он осмелился спросить:
— А когда это будет, пан учитель… чтоб в армию?
— В армию?.. Сам еще не знаю, но… узнаете, когда надо будет, — закончил Бауэр уже нетерпеливо. — Поезжайте, вам давно пора.
Дорога в Базарное Село промелькнула для Беранека с его вновь обретенным равновесием, как и в былые дни. Возвращаясь, он даже не остановился в Крюковском, и чувство сожаления об этом уравновешивалось в нем возвышающей его решимостью. Однако между Крюковским и хуторами на пути его, как грозно поднятый перст, встала труба винокурни. Беранек испокон века боялся заводских труб. И все, связанное с ними, возбуждало в нем ужас.
С каким-то горьким чувством он накормил и вычистил лошадь и убрал в пристенке. Потом решил попросить у Бауэра газеты, которые читали вчера. Бауэр газеты ему дал, и Беранек забрался с ними в котельную винокурни.
Всегда, читая о любви к народу, о чешском интеллигенте, студенте, крестьянине и ремесленнике, он представлял себе только конкретные лица людей, знакомых по прежней и по нынешней жизни.
«Чешского рабочего… немецкие прихвостни выбрасывали с работы, выгоняли из квартир жестокой зимой на улицу, кормили его обещаниями, пугали, угрожали ему…»
Беранек взглянул на Фейта, несшего охапку дров. Бледное лицо Фейта было запачкано, сам он выглядел измученным, прозябшим, и всякий раз, сбросив поленья наземь, долго растирал руки о бедра.
— Таких вот и выбрасывали… А меня… Иозефа Беранека — не выбрасывали…
Вернув газеты, Беранек уединился в пристенке и закурил.
— Так, Иозеф Беранек! И чего ты добился? Эх, овца ты безмозглая!
Этим вечером мысли его все чаще обращались к дому, к прошлому.
Вспоминался опять приказчик, ворчавший, бывало, за их спиной: голос его даже в темноте безошибочно настигал кого нужно.
Добился? Конечно, добился!
Теперь-то Беранек кое-что понимает!
Взять хотя бы историю с главным управляющим, австрийским немцем, который едва говорил по- чешски. Приказчики и учетчики издалека сдергивали перед ним шляпы и вытягивались по стойке смирно около его экипажа.
— Покорно целую руку, милостивый пан! Дай вам бог здоровья, милостивый пан!
И Беранек больше других трепетал в благоговейной услужливости.
Едва приехав, этот немец пошел таскать их управляющего по полям, да по хлевам и амбарам и все говорил, говорил, рукой показывал то сюда, то туда. А управляющий знай себе молчит. Беранек ехал за ними в коляске. На развилке дорог, где стоял экипаж немца, господа что-то очень быстро распрощались. Беранек натянул вожжи, коляска вдруг сильно и резко вздрогнула — впрочем, не сильнее, чем сам Беранек, когда услышал, как управляющий процедил сквозь зубы:
— Гнида немецкая!
Беранек помнит, как испугало его тогда это ругательство. Целый день боялся он поднять глаза на управляющего.
Или взять другой случай, в поле у сарая. Пан управляющий осматривал всходы сахарной свеклы, а в это время на другом конце поля показался экипаж этого немца. Учетчик уже сорвал с головы шляпу, за ним, робко — и работники. Только пан управляющий медленно, как ни в чем не бывало, шел к своей коляске. Беранек учтиво обратил его внимание на экипаж, но он даже не оглянулся.
— Поехали!
До сих пор еще Беранек прямо чувствует, как осторожно спускал он коляску по узкому съезду, а руки и ноги его едва слушались от ошеломления, и спиной он ощущал надвигающееся несчастье.
И еще один случай. Воскресенье, загородный ресторанчик переполнен гуляющими, у забора стоят экипажи; Беранек заметил знакомую упряжку, показал на нее пану управляющему и сейчас же низко поклонился в сторону стола, из-за которого уже смотрел на них немец. Оглянулся — а пан управляющий и его пани повернулись спиной к немцу, медленно удаляются, разыскивая свободный столик на другом конце сада. Обратно Беранек тогда ехал молча, озадаченный.
— Воображают, будто в Чехии любой готов… лизать всякому надутому немцу… Каждый немецкий дурень из Вены думает, будто ему позволено измываться над чехами…
Кучер, хочешь не хочешь, слышит, о чем говорят за его спиной.
Так вот оно что!
Теперь вспомнился и еще один сокольский праздник. (Конечно, Беранек думает об этом совсем не такими хрупкими, изящными словами, какими пишутся книги. Но какое самое искусное слово может быть ярче той картины, которую видит Беранек?) Вдоль низкой живой изгороди у нового сокольского клуба стоит несколько экипажей местных помещиков. Лошади их костлявы, тяжелы и усталы. В рабочем-то хомуте они