раба» Сватоплука Чеха, извративших факты и оплевавших правду! Беспощадная борьба была объявлена Орбану и его «немецко-венгерской своре»!
Ненависть, вспыхнувшая с новой силой и совершенно конкретная цель борьбы стали необходимой пряной приправой в жизни отверженных Сироток. Она оживила их музыку, песни и их беседы, укрепила их дружбу. Она же разожгла в них теперь воинствующее намерение осуществить то, что они никогда не упускали из виду и что оставалось для Бауэра ближайшей задачей: покорение русского города.
65
Воззвание к пленным чехам и словакам, разосланное в первой половине октября организацией пленных офицеров, председателем которой был поручик Томан, дошло на хутор Обухове только во второй половине ноября. Как и первые корреспонденции и посылки, оно было направлено Томаном по тому же адресу, и потому задержано в комендатуре, где вызвало подозрение главным образом из-за приложенных к нему газетных вырезок.
Бауэр, прочтя воззвание и подписи под ним, не без умысла решил показать это офицерское письмо прежде всего пленным офицерам.
Он нашел их, как обычно после обеда, за картами. Обер-лейтенант Грдличка с удивлением и любопытством принял письмо, молча поданное ему Бауэром, и тут же принялся читать, близко поднеся к близоруким глазам. Но едва добравшись до середины, он наморщил лоб и кинул быстрый взгляд на подписи и тогда решительно положил письмо на лавку, пристукнув даже кулаком, после чего коротко и жестко бросил заинтригованным товарищам:
— Продолжаем игру!
Теперь все бросились к письму, но самым проворным оказался лейтенант Вурм.
— Что это? От кого? — наперебой кричали офицеры.
Кадет Гох заглянул через плечо Вурма и, разобрав подпись, громко вздохнул и воскликнул на весь дом:
— Опять! Томан!
Вурм отодвинул его локтем и, подняв брови и курносый нос, взялся читать вслух. Он декламировал воззвание с подчеркнутым пафосом, разыграв настоящий сольный номер, а кончив, театральным жестом, не без ехидства, положил бумагу перед обер-лейтенантом Кршижем. Старик Кршиж только крепче сжал губами короткую трубку и потом левой рукой, в которой держал веер карт, смахнул воззвание на пол.
— Сдавай! — буркнул он соседу. Не задерживай игру!
Доктор Мельч, оказавшийся тут как тут, поднял письмо с пола.
— Это невежливо, отец, — сказал он, улыбаясь Кршижу.
Прочитав письмо, Мельч со светской любезностью вернул его Бауэру.
— Вряд ли это адресовано нам. По всей видимости, это послание от организации к организации. — Тут он засмеялся еще приятнее. — Но мое мнение… Pardonnez moi… [186] глупости это. Однако увы, увы… — Этими словами он словно похлопал Бауэра по плечу. — Именно такие глупости причиняют больше всего вреда. Садитесь, пожалуйста!
За столом играли, а Мельч ходил по комнате и, оттягивая пальцем слишком тугой и тесный ворот мундира, разглагольствовал:
— Запомните: сумасбродное сердце вместо трезвого разума в делах политики — великое несчастье. Мы ведь тоже горячо желаем национальной свободы. Но именно поэтому: осторожно! Опасайтесь провокаций! Опасайтесь безумцев! Ибо лучше встретить медведицу, у которой отняли детенышей, нежели безумца, уверовавшего в безумство свое. Конечно… и безумцы… могут быть вполне приятными людьми. Но у них нет чувства ре-аль-ности… Они не понимают реального, подлинного соотношения сил. Ныне, дорогой учитель, в нашу злополучную эпоху, происходит историческое столкновение гигантских сил… и обе они — за пределами нашего с вами мирка… Идет борьба за мировое владычество… И героическая смерть, пусть всех наших близоруких недорослей и безумцев — менее, чем капля, упавшая в Ниагаре. И мы, слабые, как бы мы ни старались, ничего не изменим в исторически неизбежных последствиях этой борьбы. Не только всякие ваши Иозефы Беранеки, но и все мы, вместе взятые, не в силах даже поколебать германский трон. Оставаться на почве реальной действительности, в этом гораздо больше патриотизма… Только на этой реальной почве мы можем и должны завоевывать национальные права.
Коротенький надменно-вежливый смешок булькнул в горле Мельча.
— Как это говорится, как, учитель? «Hic Rhodus, hic salta! [187] — продолжал он. — Не надо фантазировать о том, что будет через сто лет. А реальность — в том, что сейчас выигрывает Австрия, как это нам ни больно. В борьбе всегда один побеждает, другой терпит поражение. Пока что, к сожалению, мы слабее, — протекции у господа бога мы не имеем, следовательно, по законам природы, мы и биты. Реально, реально! Пожалуйста, не обижайтесь и не сердитесь! Я ведь сказал: к сожалению! А к счастью или к несчастью, природе безразлично — жизнь или смерть. Поэтому для народа, который хочет жить там, где жить ему можно, весьма полезно придерживаться реальных фактов, данных ему возможностей. Лучше синица в руках, чем журавль в небе. Если мы хотим, чтоб наша нация продолжала существовать и через сто, и через сотни лет, когда будет и на славянской улице праздник, когда русские снова начнут завоевывать мир, — мы обязаны выжить сегодня… Подождем лучших времен!.. Что я хотел сказать?.. Ах, да! Все это значит… и опять заранее говорю: к сожалению… это значит, что сегодня, — если мы хотим действовать с умом, — мы должны пока честно и открыто держать сторону Австрии. Во имя священного национального эгоизма. А это обязывает к жертвам… каковы бы они ни были и сколь тяжелыми ни оказались бы. Отвращение и боль, которые я от этого испытываю, — вот мой крест и моя жертва на алтарь священного национального эгоизма. И эта сдержанность в конце концов дается куда труднее и большего стоит, чем все эти глупые страсти, разыгрывающиеся ради собственного облегчения. Нельзя дробить и подрывать силы народа ненужным сумасбродством! Сейчас надо сплотить эти силы и дружно поддерживать наших трезвых и обладающих чувством ответственности политических деятелей на родине. Беречь силы! Беречь интеллигенцию! Интеллигенция малого народа — слишком дорогая штука. Это — соль нации, и нельзя удобрять ею какие бы то ни было окопы. Короче говоря, передайте им мои слова: «Всяк сверчок знай свой шесток!» И не сердитесь на меня. Я говорю вам, что думаю.
— Ах! — взорвался вдруг Гох. — Где Томан — меня не будет! Ни за что и никогда!
В Бауэре так и всколыхнулась вся его старая ненависть к этому человеку, которого он про себя называл «тоже учитель». Не Гох ли все лето вертелся вокруг Володи Бугрова и Зины? А теперь, едва лишь его призвала поддержать Россию, у него прямо глаза на лоб лезут от возмущения!
Два молодых офицера, прапорщик Данек и кадет Ружичка, заспорили с Мельчем и Гохом, — и вскоре спор принял острый характер. Однако Мельч ловко уклонился от ссоры с молодежью, к которой относился пренебрежительно. Он явно остался при своем мнении, сохраняя снисходительное и непоколебимое спокойствие, что больше всего и раздражало противников.
— Ладно, ладно, — сказал он Бауэру, — в интересах мира считайте это пока что моим частным мнением. История нас скоро рассудит.
И когда Бауэр собрался уходить, он на минуту задержал его, добавив с холодной вежливостью:
— Я знаю, что всеми вами движут наилучшие побуждения. Беда только в том, что лишь одно мнение и один путь окажутся в конце концов правильными и что война слишком жестоко рассудит этот спор и слишком сурово накажет того, кто ошибется.
Затем Мельч попытался перевести разговор на более обыденные темы, но это ему не удалось. Бауэр ушел, с трудом скрывая ненависть. Зато Данек с Ружичкой пошли его проводить — сначала до крыльца, а потом, сам того не замечая, — до конторы. Там они с нескрываемым волнением еще раз перечитали воззвание и приложенные к нему вырезки из газет и вернулись домой в приподнятом настроении.
66