открывая празднество, сказал слова приветствия, которые, видимо, выражали самые заветные мысли Сироток.
— Сегодня, дорогие друзья и Сиротки, — говорил Завадил, — в этот знаменательный день мы можем наконец громко сказать, кто что думает. Тут уж у нас за спиной не стоит ни враг, ни предатель, ни лицемер. И что я, товарищи, хочу еще сказать, так это, что свободу, известное дело, не завоюешь без кровавой борьбы против Австрии.
Речь Завадила, увлекаемого волнами одобрения и даже восторга слушателей, лилась потоком; не переводя дыхания, он отважно поставил на голосование свое предложение о размерах обязательного национального налога, за что его тут же и окрестили «министром финансов» и избрали казначеем. Но потом, когда он с места в карьер принялся переписывать своих данников, его под веселый хохот немедленно разжаловали в «сборщики податей».
— Дорогие братья и товарищи, — продолжал Завадил после своего избрания, — дело понятное, и нечего мне здесь больше толковать о нашем национальном долге… понятное дело, незачем голосовать, я только хочу сказать, что этот список, вот он у меня, пусть будет и нашим общим заявлением о готовности работать на оборону России. В этом смысле и надо действовать.
Ему захлопали:
— Да здравствует наш сборщик податей! Все понятно!!!
Но Завадил, который сегодня готов был говорить без конца и все еще никак не мог сказать всего, что хотел, поднял руку и повысил голос:
— И конечно, дорогие друзья, это и есть наше общее обязательство выступить за священные идеалы, за наши убеждения всюду, где мы будем нужны, по первому же зову национальной мобилизации, хотя бы и с оружием в руках! Пью за наш славный воскрешенный Табор и его Сирот!
— Наздар! [184]
Все снова зааплодировали и, отпив чай, принялись качать Завадила. И потом беспечно и гордо, до глубокой ночи пели песни. Ибо они сделали все, что можно было сделать в их положении.
Кучка чешских мятежников тесно сомкнулась вокруг Бауэра. Ибо успех опьяняет, от успеха может закружиться голова, но успех и сплачивает. То, чего они добились сейчас, освободившись от жалкого, отупляющего, низводящего всех до одного уровня, прозябания в обуховском коровнике, разделило оба лагеря четкой широкой линией фронта.
Бауэровские чехи давно приучились больше других следить за своей внешностью. Теперь они еще выше подняли головы, подчеркивая свою непричастность к этому несознательному и враждебному стаду пленных. Молча и резко провели они грань между собой и остальными. Более того — они не могли подавить в себе чувства превосходства даже и над окружающими их русскими. Им уже было мало восхищения этих русских. Читая в чешских газетах сообщения об успешных концертах пленных чехов в разных городах, они хвастливо мечтали о таких же триумфах.
И когда однажды Бауэр небрежно заметил, что и он с самого начала поставил себе ближайшей целью устройство концертов в городе, — они пришли в восторг, хотя внешне того и не проявили. Без долгих слов они расценили это как один из важных этапов борьбы за освобождение чехов.
Освобождение чехов!
Уже сами эти слова звучали музыкой, и все, что было связано с ними, шло в ритме атакующего марша, мощным потоком вливаясь в море общего торжества, которое, они верили, однажды затопит улицы освобожденной Праги.
Опыт уже научил их верить бауэровским замыслам, и с этой минуты они горели нетерпением. С таким дирижером, как Бауэр, они не сомневались в своем триумфе, были уверены, что город они завоюют. Они ждали только дня и часа, когда это произойдет. И нетерпение это на какое-то время заслонило все остальное, заполнив собой всю их жизнь.
К победе они готовились со всем усердием.
Три раза в неделю, в почтовые дни, на Александровский двор приезжал Бауэр. Музыканты репетировали, а по воскресеньям устраивали в Таборе, в дополнение к возобновленным пропагандистским беседам, маленькие домашние пробные концерты.
На эти беседы вместе с Беранеком приходило еще несколько чехов, славных парней, которые, хоть и жили в коровнике, но безотказно работали осенью на винокурне. Сиротки скромно угощали их сладким чаем, а случалось, и чешским печеньем, которое Снопка пек порой к воскресным встречам. Гостям, конечно, не хотелось потом из тепла и чистоты «Табора» возвращаться в коровник. Сердца их пылали от горячих слов, а лица — от горячего чая. Возбужденные, они маршировали обратно; по морозу и снегу, распевая сокольские песни чуть не до самых ворот обуховского лагеря.
А в коровнике их встречала мрачная злоба бедствующих пленных. Поначалу, пока еще посетители Александровского двора были настроены общительно, доверчиво и миролюбиво, они объясняли эту колючую злобу завистью. И не заметили, как общие бедствия, осознав себя, поднимаются над завистью, в чувстве «справедливого гнева» и «святой ненависти».
Благоденствие прощалось одному Орбану, потому что он по-прежнему навещал своих товарищей и лечил заболевших. А главное, конечно, потому, что его искренняя страстность была на их стороне.
Нищета в конце концов придала особый смысл Орбановой страстности. Именно она раздувала их глухо тлеющую злобу и давала ей направление. Орбан сумел сплотить против Бауэра и его Сироток кружок пленных даже в среде людей, бессильно покорявшихся своей судьбе. Теперь в слове, означающем родину, они слышали ритмы родной крови, преданности и веры. Партия Орбана — это были непокоренные мученики обуховского коровника; и в жалком своем положении они кичились моралью своих господ, горя пламенными убеждениями или искренне исповедуя преданность великой, могучей и неделимой родине. Их представления окрыляли, возносили и ободряли их души.
По примеру Бауэра, Орбан собирал своих людей на дружеские беседы и по-немецки, по-мадьярски и по-словацки объяснял им, униженным бедствиями плена, исторический смысл событий, убеждал в неделимости и неприкосновенности их общей родины — Австро-Венгрии.
Чехи, хранившие верность обуховскому коровнику и объединившиеся вокруг Шульца, отгораживались молчанием от этих «господ патриот-радикалов». Собственные добродетели заставили их теснее сблизиться с пленными поляками. С кружком Орбана их объединяла только ненависть к России, которую представляли в их глазах шеметуновские часовые, да ненависть к Сироткам — этим беспокойным дезертирам из нищеты плена.
Вскоре после ухода Сироток между обоими лагерями вспыхнула война. Она началась атакой обуховского коровника. И ко всему прочему эта атака на чехов была предпринята чешским же оружием.
Как-то, разговаривая со своим приятелем Орбаном, Шестак привел одно чешское стихотворение. Оно настолько точно выражало его собственные чувства, что Орбаи тут же записал его. Этим стихотворением коровник однажды приветствовал чехов, возвращавшихся из Александровского двора с беседы. А утром в понедельник это стихотворение, да еще с карикатурой на русского солдата, размахивающего нагайкой, появилось на дверях Табора Сироток. Невозможно описать удивление и недоумение Сироток, прочитавших под замазанным гербом:
Потрясенные Сиротки долго не знали, смеяться им или сердиться. Прежде всего их занимали догадки, каким путем такая гнусная надпись появилась на их дверях, а потом они дружно вспыхнули справедливым гневом за свой, столь цинично оскорбленный идеал. Гавел просто никак не мог постичь господскую спесь или, как он выразился, австрияцкую наглость этих воров, которые кричат на честных людей: «Держи вора!» Чувств своих он не в силах был выразить словами. Только в превосходных степенях передавал он свое глубочайшее возмущение бесстыдством самых трусливых из рабов, осквернивших «Песню