скот на шею не посадили!
Но на все его жалобы Юлиан Антонович только самодовольно и безмятежно улыбался. Что Шеметуну еще надо? Отпустил же Юлиан Антонович Орбана из канцелярии, отдал его обуховскому фельдшеру в больницу, — не по своей воле — по приказу именно Шеметуна!
— Скажите, — спрашивал он, в свою очередь, у Шеметуна, — как вы представляете себе нормальные коммерческие отношения? То, что я хочу у вас купить, вы у меня забираете, а ненужное, простите, я не покупаю. Даром брать — и то дорого станет. Не та конъюнктура. Товар — ваш. Чего же вам? Вы продаете, я покупаю.
И все же этот толстый практичный латыш оказал Шеметуну коварную услугу: он согласился взять в Александровское на подходящих условиях десяток-другой пленных по собственному выбору.
— На зимнюю спячку! И конечно, никакого вознаграждения. Наоборот, с вас еще причитается на содержание. И так беру себе в ущерб, но старой дружбе, — острил он, — в надежде лишь на приятность наших летних деловых отношений.
Вскоре выяснилось, что и эта любезность, оказанная Юлианом Антоновичем вроде бы в шутку, от зимней скуки, была коммерческим трюком. Эта хитрость рассмешила Шеметуна — но не ранее, чем прошел его гнев. А гнев его растаял благодаря Бауэру, который тоже использовал эту сделку в собственных интересах и в интересах своих людей.
Кончилось дело тем, что Шеметун им обоим добродушно погрозил пальцем:
— Ох, немцы!
Впрочем, Бауэр имел и право и даже обязанность — переселить в Александровское своих людей. Он был доверенным лицом Союза чехословацких обществ в России и возглавлял обуховскую организацию чехов и словаков. Он сколотил небольшой чешский хоровой кружок и, главное, маленький оркестр, которыми сам и руководил.
Оркестр Бауэра, собственно, и был предметом торга Юлиана Антоновича, желавшего иметь у себя такую редкость и забаву. Весь фокус заключался в том, чтобы перевести его в Александровское вопреки тому, что до сих пор меценатом чешского искусства и чуть ли не создателем бауэровского оркестра был не кто иной, как Шеметун! Шеметун привез из Базарного Села первую скрипку для Бауэра. Да и остальные музыкальные инструменты чехи могли сделать только с помощью Шеметуна, — на все, что следовало купить для этой цели, Шеметун давал деньги — из «общего котла». Шеметун обеспечил музыкантам и пристанище в просторном старом обуховском доме, занятом под лазарет, но еще пустующем. А после первой же публичной репетиции, которая для местных жителей была чем-то вроде чуда, Шеметун пришел в такой восторг, что даже собрал музыкальные инструменты — вырезанные, выдолбленные и склеенные пленными — и решил поехать в город похвалиться перед знакомыми. Бауэр был ему благодарен за все его заботы, но особо растрогала его эта реклама в городе.
Однако восторженная пропаганда бауэровского оркестра вышла боком самому же Шеметуну.
Шеметуну хотелось, конечно, захватить с собой в город, вместе с инструментами, и музыкантов. Но он не решился на этот шаг без разрешения, хотя сам спал и видел, как поразит город концертом. Пока что он рискнул свозить оркестр только к Юлиану Антоновичу на вечеринку с чаем — и в этот-то вечер и зародилась у Юлиана Антоновича коварная мысль.
Когда Юлиан Антонович с невинным видом выбрал для переселения в Александровское одних музыкантов и предложил им приличное человеческое жилье, Шеметун собрался было с негодованием отстаивать «своих» музыкантов.
Но Бауэр предал его раньше, чем прапорщик начал сопротивление. Бауэр убедил Шеметуна, и даже без особого труда, что оркестрантам нельзя постоянно жить в лазарете, и от того, что они перейдут в Александровское, ничего не изменится. Ведь сам-то он, капельмейстер, остается в Обухове.
Потом Бауэр добился от Юлиана Антоновича, чтобы тот — пусть и без всякого удовольствия — взял к себе вместе с музыкантами, и на тех же условиях, почти всю чешскую организацию, а она насчитывала уже более полутора десятков людей. Из членов ее не попали в Александровское только трое, вступившие последними: Райныш, Воточка и Янса. И еще — Вашик. который в последнюю минуту, ко всеобщему удивлению, сам отказался от такого блага. Как вскоре выяснилось, у него были на это причины: в тот же день Грдличка от имени офицеров попросил, чтобы именно Вашика определили к ним для услуг и для помощи на кухне. Узнав об этом, благоразумный Вашик вышел из организации. Сначала на него сердились, но потом махнули рукой и даже как-то поняли:
— Ясное дело, боится, как бы ему домишка своего не потерять. А что крестьянину свобода и родина без своего клочка земли да без избы!
С Бауэром на хуторе Обухово остался, разумеется, и Иозеф Беранек. Чтоб вознаградить его за этот ущерб, ему отвели небольшой теплый пристенок, прилепившийся к стене котельной винокуренного завода; эта пристройка служила когда-то складом и была со всех сторон обложена поленницами дров. Беранеку разрешили переселиться туда вместе со своей лошаденкой.
От всей этой сделки больше всего выгадала, конечно, команда Гавла, прибившаяся к музыкантам.
Юлиан Антонович выделил «своим» пленным пустовавшую просторную избу, в которой до войны жил кто-то из служащих в поместье. Он наладил дело так, чтоб помимо продовольствия, выдаваемого натурой, пленным перепадало и по нескольку копеек наличными. Гавла, обладавшего прекрасным писарским почерком, он взял в канцелярию вместо Орбана, а Снопку определил заведовать общей кухней. И все зимние работы он распределил так, чтобы Бауэр всегда мог найти своих музыкантов в сборе по тем дням, когда Беранек проезжал мимо на почту.
Эти полтора десятка чехов, переселившихся с хутора Обухово на Александровский двор, были окрещены, при прощании с остающимися, — «Сиротками». Сиротки — это была группа людей, которым нечего было бояться. Людей, которым не было нужды скрывать свои убеждения. Людей, готовых публично заявлять об этих своих убеждениях.
На дверях избы было написано:
Т а б о р [179]
Когоут мелом и известью пририсовал к этому названию большой герб и двухвостого льва [180], а под ним приписал:
С и p о т ы [181]
Над дверью прибили крест-накрест два маленьких флажка, — красно-бело-синий и красно-белый [182]. В горнице место иконы заняла неумело нарисованная картина, изображающая Яна Гуса [183] на костре. Стены всех трех комнат и сеней разукрасили лозунгами:
П p а в д а п о б е д и т!
С в о й к с в о е м у и в с е г д а з а п р а в д у!
К т о н е с н а м и, т о т п р о т и в н а с!
И всю стену, напротив входной двери, заняла броская надпись:
Е с т ь и б у д у с л а в я н и н о м!
На побеленном боку русской печи Когоут нарисовал углем карикатуру: два хромых монарха играют на шарманке. А во второй горнице, там, где положено быть иконе, красовался портрет русского царя, вырезанный из какого-то журнала.
И вот, когда в этой своей крепости мужественные Сиротки — вместе с Бауэром, пришедшим к ним в гости, — впервые сели за самый настоящий сладкий чай, они прониклись глубокими чувствами заслуженно отдыхающих победителей, и в глубине сердец у них шевельнулась сумасбродная мысль — никуда больше отсюда не высовывать носа. В этом уютном гнездышке в тот вечер все переполнялось сознанием хорошо сделанного дела и все дышало теплотой дружбы.
Они поднимали стаканы чая за свое здоровье и за погибель австрияков и Австрии. Завадил,