впереди полка, внимательно осматривая прищуренными глазами окружавшие их равнины. После горных уступов и ущелий эта ровная снежная низменность слепила глаза, вызывала любопытство...
Донские казаки и прочие степные всадники тоже закутались, кто во что мог терли уши, носы; сгорбились от непривычки к морозу, норовят повернуть коней спиной к ветру.
Большие воеводы мужественно переносили непогоду, не слезая с коней, осанисто гарцуя впереди своих полков, тем самым показывая воинам пример выдержки и терпения.
Шиг-Алей ехал рядом с Михаилом Глинским. Половина жирного, бабьего лица у него была закрыта башлыком; вместо шлема – пышная меховая остроконечная татарская шапка. На нем была дорогая соболья шуба, подаренная царем Иваном. Он туго перетянул ее пестрым шелковым кушаком.
Толстый, грузный, сидел Шиг-Алей на громадном косматом коне, широко расставив ноги в лосевых сапогах. Косые монгольские глаза хитро посматривали по сторонам.
Иногда он подзывал к себе своего слугу, ехавшего невдалеке от него и закутанного в оленьи меха, и что-то говорил ему по-татарски на ухо. Тот пускался вскачь в тыл и затем возвращался с кем-нибудь из воевод. Шиг-Алей важно принимал поклон воеводы и, размахивая коротким золоченым жезлом, отдавал то или иное приказание.
Все воеводы должны были каждое утро после ночлега собираться у него в шатре для совета и получения приказания. Воевод созывали особыми рожками. Шиг-Алей подробно расспрашивал каждого из них: как они провели ночь, не было ли чего ночью, здоровы ли ратники в полку, нет ли падежа в табунах, хватит ли припасов до следующего перехода.
Воеводы обо всем докладывали Шиг-Алею с великою почтительностью. Шиг-Алей напоминал всем воеводам строгий приказ Ивана Васильевича, чтоб дорогою в деревнях и селах ничего силою не брать и никакого ущерба не чинить. Царь Иван грозил суровым наказанием за ослушание. Кормовщикам, тем, кто обязан был заботиться о питании войска, еще в Москве было о том сделано внушение самим царем.
Всем в войске известно, каким большим уважением и доверием пользуется у царя Шиг-Алей. Его боялись. Только князь Курбский держался с ним, как равный. За то Шиг-Алей и недолюбливал князя, хотя вида никогда не показывал.
Глинский тоже держался с достоинством.
Данила Романович ехал скромно позади Шиг-Алея и Глинского, как простой начальник. Его постоянно клонило в сон. Когда его подзывал к себе Шиг-Алей, он уважительно нагибался к нему с коня и то и дело кивал головой в знак полного согласия и одобрения.
И все дивились на него – царицын брат, самый близкий к царю человек, а такой тихий и услужливый. Считали его неумным. Но были и такие, что говорили обратное. Мол, он притворяется, нарочно не лезет вперед, спрятал до поры до времени когти. Всяко говорили о брате царицы Даниле и вообще обо всех Захарьиных. Многие считали их великими хитрецами, боялись их, но больше всего мучились завистью, видя близость их к царю. Зависть вообще была в ходу при воре, и недаром некогда митрополит Даниил писал о придворных и вельможных, что они «яко звери дивии друг друга снедающе, радуются и веселятся о напастях и бедах ближнего».
За войском следовали волчьи стаи, рылись в мусоре после караванов, не решались подойти близко. Кое-кто из конников все же наталкивался на них, оставляя после себя на дороге ободранные волчьи туши.
Во время привала пешие даточные люди ходили на лыжах в лес добывать зверя и птицу. Бегали за дикими оленями, но безуспешно. Били поляшей (тетеревов), рябчиков, белых куропаток, зайцев. На кострах коптили их и ели.
Андрейка однажды встретил в лесной чаще сохатого. Большой, красивый зверь поразил парня своим спокойствием, своим беспечным, свободным видом. Убивать рука не поднялась, а надо бы... Войску пригодились бы и мясо и шкура. Жалостлив был парень, нередко и в прежние времена на деревне над ним потешались. «При такой могучести, словно красна девица», – говорили односельчане. Но никто не знал того, как любил Андрейка видеть дикого зверя на свободе, да еще зимой, в жемчужной, сказочной лесной рамени.
Ветер усиливался. Рогожи над пушками вздувались, того и гляди улетят. Войско пошло медленнее и еще чаще делало остановки. Визг дудок и набаты едва можно было разобрать в задних рядах: долетало только обрывками – от этого останавливались и снимались не ко времени. А потом приходилось догонять. Крики, ругань, свист бичей над лошадьми. И кони и люди пытались бежать, падали; раздавались проклятья... Кого проклинать? Неизвестно. Догнав головные части войска, люди долгое время тяжело дышали, присаживаясь на розвальни.
– Ну и ну! – проговорил Мелентий, примостившись в розвальнях рядом с Андрейкой. – Ехал, да не доехал; опять поедем, авось доедем. Чудеса! Ей-Богу!
Видно было, что Мелентию пришла охота покалякать.
Ночь протекла в борьбе со снегом, с ветром и морозом. Костры задувало, заносило метелью; валились шатры; вода в железных берендейках замерзала; страшно гудел ветер в сосновом бору; казалось, сам дьявол старался помешать московскому войску. Люди тряслись от холода, лошади понуро жевали сено, мокрые от долгого пути; шел густой пар от них. Кое-где все же огонь не уступал стихии; пламя металось из стороны в сторону, а не гасло. Сюда, к этим кострам, сбегались толпы разноплеменных людей. На разных языках ворчали на непогоду; иные, отойдя в сторону, молились про себя, вполголоса причитывали, вынув из-за пазухи костяных и деревянных божков, чтобы умилостивить их, мазали их маслом.
Андрейка и Мелентий залезли в розвальни, накрылись рогожей да поверх рогожи овчиной – сделалось тепло. Мелентий не стерпел – стал рассказывать сказки:
– Жил один боярин... богатый-пребогатый да знатный... выше царя себя мнил... И невзлюбил он своего холопа Ивашку... дураком его и всяко обзывал... и порол его люто и утопить хотел...
Андрейка закашлялся, заволновался.
– А ты не врешь? – сказал он тихим, дрожащим голосом.
– Ладно! Слушай!.. А у боярина была дочка, красавица писаная, а звали ее – забыл как, – только была она очень добрая и пожалела молодого холопа. Пожалела, да и полюбила. Отец выпорет его, а она приголубит, ручками белыми обовьет, кудри ему погладит...
Сорвало рогожу ветром и овчину, глаза заслепило снегом. Оба парня вскочили, крепко обругавшись. Снежное море гудело, бушевало, сбивая с ног. Вот уж не вовремя-то! Накинув на себя снова рогожу и овчину, Андрейка, прижимаясь к товарищу, нетерпеливо спросил:
– Видать, красивая была девка-то?
– Обожди... не торопи... – угрюмо проворчал Мелентий, устраиваясь в розвальнях потеплее и поудобнее. – ...Да! Стало быть, обовьет его белыми руками...
– Уж ты говорил про то... Буде. Сказывай дальше!
– Слушай! Не мешай!.. Так грех-то и зародился. Видимость стала у красавицы... Боярин то приметил, позвал дочь и спросил ее: «Кто тот злодей, кой опозорил весь наш род?»
Тяжелый вздох вырвался из груди Андрейки. Он перекрестился.
– Ты чего?
– Так... вспомнил... Уж до чего мне жаль эту боярыню. Словно ты меня деревянной пилой пилишь...
– Ну, ладно. Горюй, Фома, што пустая сума! Больше я не буду тебе сказывать... – обиженно проворчал Мелентий. – Чего мешаешь?!
– Христом Богом молю!.. Любо ты сказываешь... Все сердечко у меня заполыхало...
Мелентий:
– Коли так, – молчи! И уж зело боярин любил свою дочь... Помереть за нее готов был. И вот дочь и говорит ему: «Коли ты не тронешь его, – скажу, а коли тронешь, в омут головою брошусь». Боярин почесал затылок и заплакал: «Могу ли, дочка, я того Каина в живых оставить?» – «Коли так, простись со своей дочкой! Без него я не могу жить!» Стой, Андрейка! Не стаскивай с меня рогожи! Чего ты все возишься? Неспокойный какой.
– Да уж больно умна девка! Говори, говори!..
– Стало быть, боярин так и этак, а ничего не поделаешь, пришлось помиловать парня... И вот привели его к боярину... А он, как вошел, так и поклонился боярину в ноги: «Не хочу, мол, боярин, жить на белом свете, совесть меня замучила, хочу умереть; коли ты не убьешь меня, сам наложу на себя руки». Испугался