красоте телесной, если ты приобретешь и красоту духовную, ты можешь стать герцогиней, княгиней, высоко быть поднятой над людьми... Ты можешь стать повелительницей, иметь рабов.
– Не надо мне рабов! Ничего не надо! Пустите меня домой.
Параша сделала движение, обозначавшее, что она не хочет больше слушать, что она уйдет отсюда... Пастор смиренно отошел в сторону, с кроткой улыбкой глядя на девушку.
– Меня не бойся, дочь моя! Если бы я во имя Бога и Пресвятой Девы Марии захотел отпустить тебя из замка, то и тогда бы ты не ушла... Стража задержала бы тебя при первом же твоем шаге. Скажи мне без страха – хочешь ли отречься от язычества и перейти в христианскую веру?
– Я не язычница... И вере своей не изменю. Отпустите меня! Моя вера – вера моих отцов, моей родины... Изменить им я не могу!
– Я не держу тебя. Уходи. Насильно обращать в христианство не стану. Вера – добрая воля каждого... Таинства силою не вершат.
– От вас ли слышу то?.. Отец рассказывал, как губили вы народ за веру... Мы слыхали, сколько крови пролили ваши короли за веру.
Пастор промолчал.
Девушка облегченно вздохнула. Она не знала молитв и не понимала ничего из того, что говорили и пели в церкви, но ей была дорога родная вера, вера русского народа. Изменить вере – стало быть, изменить родине, изменить своей земле. На это Параша не пойдет, даже если ей будет угрожать смерть.
– Подумай о моих словах, отроковица. Время терпит. Но знай: никто тебе здесь зла не причинит.
Пастор помолился на распятие и вышел.
Параша опустилась в кресло, задумалась. Что же дальше? Руки на себя наложить! Но и это грешно... Нехорошо. Она не сможет решиться на это. Надо надеяться на милость Божию и на свое терпение.
В комнату вошел он, этот страшный, сухой человек со стеклянными, холодными глазами. Он покачивает головой, подходит к распятию, что-то шепчет, опять обертывается к Параше. На черном бархатном камзоле его – вышитый серебром череп и под ним две кости.
– Отпустите меня... На что я вам!
Параша сама испугалась своего пронзительного выкрика.
Желтый человек покачал головой с усмешкой.
– Wessen das Erfreich ist, dessen ist auch der Schatz[51].
Она не поняла его слов, но после этого его глаза стали еще страшнее. Он заскрежетал зубами, по лицу расползлись морщины.
– Не мучьте меня!
Колленбах вдруг отвернулся и, погрозившись пальцем на Парашу, ушел.
Вслед за тем явилась Клара. Она была печальна.
– Сама я была такой же, как и ты, и Богу молилась по-русски... Была я и католичкой. И не понимала ничего... Только когда стала лютеранкой – просветлел мой ум и сердце мое благодатью исполнилось. Пастор приехал к нам из Ревеля. Он святой человек. Он никогда не веселится, на пирах не бывает, не любострастен, прямой и честный. Молодой, но ему чужды забавы молодости. Служба в кирке и книги – в этом его жизнь...
– Но я не могу изменить вере! Не хочу! Ни за что! Дивуюсь я тому, как ты могла изменить родной вере и своей родной земле. Мне стыдно смотреть на тебя!
– Самая страшная измена – измена Христу... Измена деве Марии. Ваша вера – не христианская, царь у вас выше Христа. Московиты – язычники. Я плакала, когда узнала о твоем упорстве. Наш господин добр и честен. Он не хочет твоей гибели. Он верит в твое благоразумие. У тебя будет время одуматься... Иди, я отведу тебя в твою келью... Если же будешь упрямиться, страшная казнь ждет тебя. Тогда Колленбах будет беспощаден.
Бальтазар Рюссов писал:
«...И этих женщин все называют не непотребными женщинами, а „хозяйками“ и женщинами, внушающими мужество, Порок стал настолько обыденным, что многие не считают его грехом и стыдом. Многие уважают своих наложниц больше, чем законных жен, что причиняет последним немало огорчений. Похищение чужеземок и насилия над ними стали обычаем».
«...некоторые евангелические священники внутри страны не стыдятся держать, подобно другим, пленниц, наложниц или хозяек».
Молодой пастор волновался. Он бросил перо и стал ходить из угла в угол своей комнаты, заваленной книгами.
В дверь постучали. Рюссов вздрогнул, поднялся. На пороге – хозяин замка. На его желтом лице неудовольствие.
– Отец Бальтазар, с русской девкой надо строже. Московиты не оценят вашего благородства. В этой красавице – кошачья душа. Нельзя щадить русских пленников и пленниц. Фогт не раз указывал вам на то.
– Брат Генрих! Что делаете вы, того не может делать служитель церкви. Любовь к Богу – любовь к совершенству. Не могу я следовать обратному – не стремиться к совершенству.
– Господин Бальтазар, нет разумной твари, которая не стремилась бы к совершенству... Царь Иван, варвар московитский, тоже совершенствуется, но как? Он льет пушки, готовит войско... Он осмеливается вооружаться против нас! Подумайте!
– Генрих, вы забыли, что, совершенствуясь, подобно Ивану, вы можете стать надежным защитником христианства... Этого требует от нас сам Господь Бог... Сила нам нужна для защиты христианства, сила, подобная силе наших предков – братьев меченосцев!.. Вы забыли, что вы – немец, что силою оружия наши предки истребляли язычников... истребляли еретиков.
– Опять поучения, пастор!
– Прелюбодеи подобны тем, учил Сократ, которые не хотят пить воды, текущей на поверхности речного русла, а желают достать воду со дна реки, то есть воды худшей, смешанной с илом. Невольники богатства едва ли счастливее их слуг, невольников-плебеев, и едва ли большего заслуживают уважения!
Генрих с насмешливым лицом махнул рукой и ушел, хлопнув дверью. Бальтазар Рюссов тяжело опустился в кресло и закрыл руками лицо: губы его шептали молитву о предотвращении нависающей над Ливонией грозы.
Мороз крепчал. Вдобавок поднялся ветер. Разбушевались снежные вихри, заметая дорогу, леденя кровь. Кони увязали в сугробах, падали на колени. Ратники бежали им на помощь, вытаскивая возы на себе. Раскрасневшиеся на морозе лица заиндевели: белые бороды, усы, ресницы. Всадники время от времени соскакивали с коней, грелись, приплясывая, толкая друг друга; шутили: «Мужик пляшет – шапкой машет, приседает – меру знает...»
– Этак замерзнуть недолго... – покачивал головой Андрейка. – Экий морозище!
Старый воин, охаживающий коней при наряде, сказал:
– Не кручинься. Умрешь в поле, не в яме.
Войско то и дело останавливалось. Разгребали снег на дороге. Пешие стали на лыжи. Пошли деловито и бодро, опираясь на копья. Стяги давно свернуты. Особенно трудно двигаться пушечному каравану. Все время надо помогать ему. Андрейка из сил выбивается, оберегая свои пушки от падения из розвальней. Он кричит что есть мочи на верховых, вытаскивающих из сугробов розвальни с нарядом[52], кричит и на пушкарей из своей десятни. Эх, погодушка-невзгодушка!
Крику всякого много.
В барсовых, козлиных и медвежьих шкурах с трудом преодолевают снега непривычные к русской зиме горцы. Их маленькие лошаденки, раздувая ноздри, недоуменно смотрят по сторонам, фыркают, упрямятся. Все ратники любовались горцами. Удивительные люди! Никто не видит, когда они едят. Они ничего не делают напоказ другим. Стыдливы. Никакие страдания от непривычного для них мороза не вызывают у них ни одного стона, ни одной жалобы. Один горский всадник долго скрывал свой недуг и умер в дороге, сидя в седле, а умирая – улыбался и говорил: «Ничего... Аммен!» (аминь!)
В дороге горцы делились последним с русскими ратниками, предлагали им с большою приветливостью свои кукурузные лепешки. Никогда горец не принимал в дороге пищу, не вымыв в снегу руки.
Их старшины – Иван Млашика, Сибака, Кудадек Александр, Салтанук Михаил и Темрюков – ехали