запретил продажу вина, гусель гудение, русалочьи игрища, пиры, плясание, сопели, ворожбу, блудодеяние в соблазн другим, срамословие и всякие иные «бесстыдные дела»...
Во всем государстве был объявлен великий пост. Мясо везли только войску, а в Москве, городах и вотчинах «едение телес» было запрещено.
Колокольный звон гудел над Москвою круглые сутки.
Приуныли шуты и скоморохи. Нельзя уж стало им потешать народ на базарах, в кабаках и на свадьбах своими «бесовскими чюдесы», «глумами и песнями»... Даже сопели, гусли и домры пришлось убрать. Строг царь-государь! Беда, коли ослушаешься! Пристава да сторожа, поди, только того и ждут. Везде они! По улице идешь – хоть шапки не надевай. Недаром говорят: «У царя колокол по всей земле».
Притихли и на посадах. Того нельзя, другого нельзя. Гляди в оба! В церкви не только ругаться и драться – разговаривать запретили. За каждое слово бранное клади деньгу. Попы оживились. Так и смотрят за богомольцами, а ведь известно: «От вора отобьюсь, от приказного откуплюсь, а от попа не отмолюсь!»
Кто не знает, что Бог любит проповедников? Однако бес все около ходит, да и на грех наводит. Не хочешь соблазна, а он тут как тут. Слыханное ли дело – срамословие запретить! А без него, как без молитвы. Одним словом, рад бы в рай – да грехи не пускают.
Порядки строгие пошли, неслыханные: думай постоянно о Боге!
– Тесно стало жить! На просторе только волки воют, – подтрунивали втихомолку пересмешники.
Опустели площади, улицы, кабаки... Торжища – скучные, невеселые. Приедут мужики, привезут сена, либо овса, либо звериных шкур и прочего, померзнут, да и опять уедут. Куда делись все эти сапожники, чоботные мастера, седельники, пирожники, серебряники и прочих многих ремесел мастера? Одни иконники со своими иконами на самом виду, да свечной ряд, да гробовщики...
Все изменилось!
В Китай-городе обширные гостиные ряды и лавки, ранее оживленные улицы, площади и сады опустели. Не столько торговых людей, сколько нищих и бродячих собак.
Даже в Кремле безлюдье. А уж чего-чего только тут не было! Сквозь толпу мужиков, холопов, стрельцов, монахов и иных людей трудно было пробраться. Сюда шли покупать, продавать, писать челобитные, полюбоваться красотою дворцов и соборов, на других посмотреть и себя показать. Во всю глотку выкрикивали, бывало, бирючи[53] новые указы царя, размахивая палками и прикрепленными к ним, вырезанными из меди или железа гербовыми орлами. Нищие тянули жалобные песни. Сновали в толпе юродивые, отбивали хлеб у нищих и домрачеев. За юродивыми, с громким плачем и причитаниями, всегда следовало много женщин, оплакивающих этих «уголовников». Купцы у дверей громко расхваливали свои нитки, холсты, кольца, румяна, белила и прочие товары. Много было «походячих» торговцев, которые, посохом расчищая себе дорогу, старались перекричать «сидячих» купцов. Покупатели, давая третью часть запрашиваемой цены, старались перекричать продавца, торговались с ним «в голос». Шумно, весело было...
Теперь же Кремль имел совсем иной вид. Стены дворцов и храмов, словно вымытые, ослепляют своей белизной. На площадях и улицах чистота, все вычищено, подметено. У ворот, у зелейного склада и сторожевых пушек стоят чисто одетые стрельцы. Нищих и бродячих собак из Кремля изгнали. Никакого шума и беснования нигде не услышишь. «Скушно!»
Кремлевские стены приняли грозный вид – везде стрельцы и караульные пушкари.
Царь Иван Васильевич сам наблюдает за благочинием в Кремле, за тем, чтобы люди помнили о войне. Бездельники стали побаиваться кремлевских порядков. Полны народа были только кремлевские монастыри и соборы. Там шли торжественные молебны о ниспослании победы русскому оружию.
Спас-на-Бору – древнейший храм, ровесник Москвы – любимое место моления самого царя Ивана. От большого кремлевского пожара после покорения Казани он сильно пострадал. Иван Васильевич обновил его и соединил тайным ходом с дворцом. Из своих покоев он проходил жильем в храм.
В тот день, когда получено было известие о вторжении русских в Ливонию, Иван Васильевич с Анастасией молились в храме Спаса, в приделе Гурия, Самсона и Авива. Этот придел был подобием такого же придела в Софийском новгородском соборе.
Царь был одет в темно-малиновый становой[54] кафтан, на груди наперстный крест, в руках посох индийского дерева. Лицо суровое, задумчивое. Эту ночь Иван Васильевич не спал, мучили мысли о том, как иноземные короли встретят весть о вторжении его войск в Лифляндию. То-то поднимется шум!
Царица в таком же темно-малиновом атласном платье, с золотой обшивкой; на шее бобровая оторочка и жемчужное ожерелье. Анастасия была бледна и заплакана. (Шептались придворные, будто царь побил ее за то, что она не хотела идти в собор.)
Митрополит Макарий в темно-синем бархатном облачении встретил царя и царицу крестом и Евангелием. Хор чернецов запел громкую хвалебную стихиру.
Моление шло о ниспослании победы московскому воинству. Митрополит громко восклицал:
– ...Тогда сразились цари Ханаанские в Фанаахе у вод Мегидонских!
– ...Звезды с путей своих сошли!
– ...Тогда ломались копыта конские от бега!
– Прокляните Мероз, прокляните жителей его за то, что не пошли на помощь Господу, на помощь Господу с храбрыми!
Иван стоял на царском месте, исподлобья следил за митрополитом. Почему-то вспомнился ему старец Вассиан, его неприязнь к митрополиту. «Что-то глаза у митрополита невеселые. А старца Вассиана не лишне на Соловки услать. Видать, не скоро он умрет».
Внизу, у царева помоста, находились ближние бояре и царедворцы. Все они усердно, на коленях, молились, боясь взглянуть на государя.
Царица на своем месте, на левом крыле, сидела в кресле. Она предпочла бы молиться в дворцовой молельне, вдвоем с мужем. Ее утомляло многолюдство, наполнявшее в последнее время дворцовые покои. Утомили любопытствующие взгляды, бросаемые в ее сторону.
В храме полумрак. Лампады ласкают колеблющимся пламенем иконы византийско-русского пошиба[55]. Свечи освещают только алтарь, его внутренность и царские места. В полумраке вспыхивают зловещим блеском глаза царя. Он недоволен нестройным пением чернецов, их неопрятным видом. Бояре и все придворные стоят на коленях, не решаясь подняться.
Все приметили, и в особенности Анастасия, что царь сделал только одно крестное знамение. Стоял неподвижно и смотрел с недоброй усмешкой на усердное моление бояр. Митрополит старался не видеть лица государя, но это ему не удалось. Нельзя было, выходя на амвон и произнося молитвы «в народ», не смотреть на царя.
Но вот служба кончилась. Митрополит благословил подошедших к нему Ивана Васильевича, царицу и вельмож.
Царь пошел по коридору дворца, сопровождаемый митрополитом.
– В ту пору, отец, когда мы творим молитву, сабли и копья наших воинов секут и пронзают телеса и льют кровь... О чем же ты молился?
Митрополит растроганно ответил:
– О тебе молюсь, великий государь... о воинах наших.
На лицо Ивана легла тень.
– А не сказано ли в книге Паралипоменон: «...и взяли пленных, и всех нагих из них одели из добычи – и одели их, и обули их, и накормили их, напоили их, и помазали их елеем, и посадили на ослов всех слабых, и отправили их в Иерихон, к братьям их...»
– Сказано, батюшка, Иван Васильевич, сказано!
– А замолишь ли ты, святитель, окаянства наши?
– Господу угодно, чтобы меч правды покарал нечестивых... Государева воля – Божья воля.
Царь покачал головой:
– Благо, когда меч правды в надежных руках, а если нет?
– Великий государь, владыка наш!... Ум человеческий не объемлет многого; боюсь яз согрешить перед всевышним, посягая на мудрость, ему принадлежащую.