Христос то и дело косился на неё. Сидела в седле легко и привычно. На плечи наброшен грубый плащ, как у сотен и сотен здесь. Только капюшон откинут с красивой головы. Вместо него на блестящих волосах — кружевная испанская мантилья. Странно, красота её сегодня совсем не смертоносная, а мягкая, вся словно омытая чем-то незримым. Большеглазое кроткое лицо. Словно знает что-то страшное, но всё же примирилась с этим и едет.
Она молчала. И вдруг он увидел, что глаза её со страхом смотрят куда-то вверх. Он также поднял взгляд.
На огромном придорожном кресте висел, прибитый высоко — выше наконечников копий — деревянный Распятый. В мигающем свете лицо Иисуса казалось подвижным, искривленным, дивно живым. Распятый кричал что-то звёздному небу, и от пламени факелов деревянное тело его казалось залитым кровью.
— Слушай, — помедлив, сказала она, — я была приставлена к тебе. Я следила за тобой.
— Я знал, — так же не вдруг ответил он и, увидев, что она испугана, поправился: — Я догадывался. Голуби. Потом голубей не стало. Я знал, что ты когда-нибудь заговоришь.
— Ты? Знал?
— Я знал. Не так это сложно, чтоб не угадать простых мыслей.
— Когда ты догадался?
— Я знал. Голубей не стало.
Она шумно втянула воздух.
— Брось, — промолвил он. — Для меня не тайна, что с самого начала им всё обо мне было известно.
Протянул руку и дотронулся до её волос:
— Нет вины. Ни твоей, ни моей, и ничьей вообще. Они опутали всё тут. И всё держали под топором. И всем на этой земле сломали жизнь. И тебя изувечили ложью.
Помолчал. Горела в небе, прямо над дорогой, впереди, звезда. То белая, то синяя, то радужная. Шли к ней кони.
— Никак не разберу, — тихо обронил он. — Временами мне кажется, что все они — шпионы и доносчики... откуда-то ещё. Такие они... нелюди.
— Это я уговорила тебя уйти, когда ты мог и... за глотку.
— Не хочется мне что-то никого... за глотку.
— Убей меня, — тихо попросила она. — Пожалуйста, убей меня.
— Зачем? Я же сказал, что понял недавно: ни на ком из простых на этой земле нет вины. Потому я здесь.
— Что же мне теперь делать? — почти шёпотом спросила она. — Не знаю. Да и разве не всё равно? Может, Ратма? Может, кто-то ещё? Никого нет. Распятий этих понатыкано на дороге... Вон ещё одно... Боже, это же как судьба. Ты, значит, туда? Царство Божье устраивать?
— Попробую, — глухо произнес он.
— И за ней?
— Если она жива — и за ней.
— Ослеплённый, — смежила она веки. — Святой дурень. Юрась, ты что, вот этого захотел? — Она показала на распятие. — Дыбы? Плахи? Ты знаешь, чем это кончается?
— Знаю. Но не уйду. В первый раз вижу, что они достойны. Верят во что-то лучшее, чем сами они сегодня. Не могу обмануть эту веру.
— Пропадёшь. Её не отдадут. И царства твоего не будет.
— Так.
— И летишь, бескрылый, безоружный, как бабочка на огонь.
— На огонь.
— И на смерть. И царства твоего не будет.
— Надо же кому-то попробовать. В первый раз попробовать. Ради них — стоит.
— Убежим, — голос её колотился в горле. — У-бежим, одержимый. Не ради себя. Чтоб жил... Спрячемся. Я не могу, чтоб ты... Боже, ты же по-гиб-нешь!
Она зарыдала. Он никогда не слышал, чтобы так рыдали женщины. Глухо, безнадежно, сдерживаясь изо всех сил и не в состоянии сдержаться. Так иногда, раз или два в жизни, плачут мужчины, утратив последнее счастье, попав в последнюю беду.
Только тут он понял всё, что читал в людских глазах, и протянул руки.
— Руки прочь! — со смертельной обидой за себя и за него прорыдала она.
Христос глядел в её глаза.
— Ну так... так... так... та-ак!
Он опустил глаза. Он не знал, что сказать. Да и что скажешь в таком случае? Лучше умереть, чем отказать великому. Воистину великому.
— Я не знаю, — наконец проговорил он. — Но ты не ходи. Мир страшен. Каждый человек может очень понадобиться другому.
— Я не брошу тебя.
Христос глядел на её лицо и не узнавал его.
— Я пойду за тобой незаметно. — Она накинула на голову капюшон. — Просто потому, что не могу иначе. Пойду до конца. Всё равно какого. Возможно, ты умрёшь, безоружный, бескрылый. Я не знаю, как помочь тебе. Но и покинуть не могу.
И, окончательно спрятав лицо, спрыгнула с коня, бросилась назад.
— Куда ты?! — во внезапном отчаянии закричал он.
Он хотел остановить коня, развернуться, броситься. Но плыли и плыли толпы, теснили, тянули за собой. Конь не мог плыть против них. Медленно удалялся капюшон, его закрывали плечи, щиты, хоругви, такие же капюшоны.
— Стой! Ради Бога, стой!
Но течение тысяч несло его, оттирало. Вот уже с трудом можно было различить её капюшон среди десятков таких же. Вот уже путаешь его с ними, с другими.
Всё.
И так она исчезла с глаз Юрася.
В ту предпоследнюю ночь они стали станом вокруг одинокой хаты. Обычно Христос отказывался занимать жильё, спал у костра, вместе со всеми, а тут почему-то согласился.
...Вокруг хаты пылало море огней. И по этому морю плыло к хате десять тёмных теней. Апостолы.
— Не нравится мне это, — бегал глазами Пётр. — Мужичьё. Жареным пахнет. Пора, хлопцы, навострять лыжи.
— А Иуда опять последние деньги бабам раздал, что мужей сюда привели. — Трагическая маска Варфоломея вздрагивала, голос скрипел. — А нам бы они — ого! Пока старым не займёмся.
— Ты... эва... не забыл? — спросил у Фаддея Филипп.
— Н-не-е, — усмехнулась голова в миске. — Заберу тебя. Ты будешь на голове доски ломать, а я фокусы показывать.
— А нам с тобою, Ладысь, разве что под мост с кистенём, — крякнул Иаков. — На двуногих осетров.
Худой, похожий на девушку, Иоанн улыбнулся приоткрытым, как у юродивого, ртом:
— Не злу наследуй, брат мой, но добру.
Пётр плюнул:
— Зло, это когда у меня украдут или жену уведут, а если я у кого — это добро. Напрасно мы ссорились с вами тогда на озере. Что, возьмёте меня да Андрея с вами? А то тут, вишь, лёгкая жизнь кончается, да и худую можно потерять.
— Ладно, — согласился Иаков.
Они зашли в брошенную хату почти одновременно с Раввуни и Богданом, подоспевшими с другой стороны. На голом столе горела одинокая свечка. Братчик сидел в красном углу, уронив голову на ладони.
Поднял её. И без того неестественно большие глаза словно ещё увеличились.
— Вот что, — начал Пётр. — Там, в яре, как раз тринадцать коней.