разговор… нет, далеко еще не кончен! Я тебе докажу…
– Никогда он у нас с тобой не кончится, – сказал Николай. – И очень хорошо, что не кончится. Мы с тобой как два молотка на наковальне: я – тот, пудовый, кузнечный… как он, погоди, называется – балдой, что ли? – бух! А ты – одноручный, маленький – так-так-так! так-так-так!
– Ишь ты, – засмеялся Илья, – придумал! Что же это мы с тобой куем-то?
– Истину, Илья Алексеич. Революционную истину.
«Жизнь! Разум! Победа!»
За дверью бушевала «Аппассионата».
А тут сидела Муся, и надо было с ней говорить о неприятных, трудных вещах. Алякринский молчал, и она молчала. «Ну, говори же, говори! – мысленно приказывал ей. – Ведь ты за этим, собственно, и приехала…»
И воображал, как заплачет она, как будет доказывать невиновность папочки, какие жалкие слова произносить.
Но она черт знает с каких пустяков начала!
Что ах. как давно вот так несиживали вместе, наедине… Что какие чудные времена были, гимназические годы. И как тихо, безмятежно жилось… Тогда – на даче, например, – помните? помните? И жаль, что уже не воротить эти мгновения… Ах, как жаль! До слёз…
Алякринский слушал, хмурился. Остро чувствовал фальш пустых словечек. Ждал: ну когда же, когда наконец заговорит о том, для чего примчалась из Болотова.
А ее несло и несло. Воспоминания. Намеки. Вздохи.
Николай корчился, терпел, вежливо слушал. Сдерживаясь, пытался вспомнить таблицу элементов, но что-то мешало, затемняло сознание, и наконец он не выдержал.
– Послушайте, – сказал, стараясь как можно спокойнее, четче произносить слова, – ведь вы, Муся, не для того приехали, чтобы вспоминать эти милые пустяки. Вы же по делу приехали, ну и давайте – о деле.
Муся так и замерла с полуоткрытым ртом, не успев стереть с лица мечтательную улыбочку.
– Ведь вы ко мне – по поводу ареста Константина Иваныча? Так?
– Да… да! – шепотом, кумачово вдруг покраснев, призналась Муся. – Что с папой? Очень серьезно? Скажите…
– Ну, что я могу сказать? Следствие не закончено. Но, судя по тому, что уже известно, дело очень серьезно.
– Растрата, наверно? Да?
Она чуть слышно шептала. Ее смутил такой резкий переход к делу, такая оголенная прямота. Выражение игривой мечтательности сползло с лица, как маска, сменилось откровенной тревогой, настороженностью.
– Может быть, нужны деньги? Мы с мамой продадим всё… У нас есть кое-что – браслеты, кольца. Фермуар жемчужный… горностаевая шубка… Это всё дорогие вещи, мы бы достали денег…
– Какие деньги? О чем вы говорите?
У Николая дыхание перехватило. «Боже мой, взятку, что ли, она мне собирается предложить?»
– Какие деньги?!
– Ну… какие-нибудь расходы… покрыть растрату… Я не знаю. Деньги всегда играют роль…
На нее жалко было смотреть.
«Гляди, подведет она тебя под монастырь, – вспомнились Илюшкины слова. – Не тем дышит барышня…»
– Вот что, – твердо сказал Николай. – Езжайте-ка вы домой.
– Но как же… – Муся заметно справлялась с растерянностью, приходила в себя. – Неужели вы, Колечка, не в состоянии помочь? Ну, во имя… во имя старой дружбы, тех дней… тех дивных дней…
Крохотная слезинка поползла по ее щеке.
И опять потребовалась таблица. И опять знакомые формулы беспорядочно мельтешили в тумане, рассыпанные как попало.
Но помогло все-таки. Справился с собой. Не взорвался.
– Положение вашего отца, – сказал, – настолько плохо, что вряд ли вы его скоро увидите… то есть даже наверняка нескоро, – поправился Алякринский. – Вы просите помочь… Я понимаю ваши чувства, но… я не в силах тут что-нибудь изменить, поймите… не могу!
Новая, новая маска на Мусином порозовевшем лице: презрение, негодование, злоба.
– Вы? – звонко вскрикнула она. – Вы? Которому здесь всё подчинено? Не мо-же-те?!
Она расхохоталась истерически.
– Он… не может! Ха-ха-ха!
– Выпейте воды, – сказал Алякринский.
– Подите вы со своей водой! – злобно, как-то по-кошачьи прошипела Муся. И зашептала скороговоркой, скороговоркой, словно боясь, что ее остановят, не дадут сказать: – Наконец-то Колечка Алякринский показал свои коготки… показал! Показал! Вчера еще, только лишь вчера ходил за Мусенькой – робкий, влюбленный… вымаливал ее улыбку, ее взгляд… Неуклюжий, глупый пентюх! Теперь он у власти, теперь от его слова зависит жизнь человека. Бедная, слабенькая Муся в его руках! И он хочет заставить ее упасть к его ногам – молить, плакать. Так нет же, – от шепота взвилась в крик, вопль. – Нет! Не увидите меня на коленях! Никогда! Как я вас ненавижу… О, как ненавижу! Ненавижу!
Последние фразы «Аппассионаты», ликуя, вырвались из-за неплотно прикрытой двери и заглушили, зачеркнули жалкие, злые слова человеческие. И как бы в самом воздухе – огромно, пламенно, вихрями огненных брызг, загорелось: «Жизнь! Разум! Победа! Глядите, глядите, люди! Тает ночная чернота, и вот полоска алой зари предвещает солнце!»
Погасла Муся. Беззвучно плакала, забившись в угол кушетки.
Резко грянул телефон. Алякринский взял трубку.
– Да. Я. Это ты, Богораз? Что случилось?
– Розенкрейц удавился, – из дальней дали прогудел Богораз.
– Что-о?! Только что? Иду!
Кинув телефонную трубку, сорвал с вешалки шинель, туго перетянулся ремнем.
Вышли мать, Илья, Соня.
– На всю ночь? – печально спросила Елизавета Александровна.
– Наверное. Во всяком случав – допоздна. Не вздумай дожидаться. Спи.
– Значит, и мы потопаем, – сказал Илья.
Вышли вместе. Илья что-то задумчив, смирен показался Алякринскому.
– Ну, как? – спросил, усмехнувшись.
– Что – как? – Илья исподлобья глянул на Николая. – Про Бетховена, что ли? Махина… Я и не знал.
– Эх, Илюшка! – серьезно и строго поглядел Алякринский. – Мы еще столько, моншер, с тобой не знаем!
– Ничего, всё узнаем, – буркнул Илья.
Интеллигенция
Розенкрейц повесился на полотенце.
Стены камеры были голые – ни крюков, ни гвоздей. Он к железной спинке кровати привязал бязевое полотенце и как-то нелепо, страшно удавил себя.
Сидел на поджатых коленках, свесив до пола неправдоподобно длинные руки, голова упала на плечо. Страшно косил закатившимся под лоб глазом. Клок черных волос прилип к переносью.
– Вот тебе и Розенкрейц, – сказал Богораз. – Глупо жил, глупо умер. Жидка все ж таки на расправу интеллигенция… Не все, конечно, – добавил из вежливости, очевидно, – но в большинстве подавляющем…
– Интеллигенция тут при чем же? – сердито спросил Алякринский. – Привыкли всё на интеллигенцию валить. А он, Розенкрейц-то, сроду и не был интеллигентом. Только что в гимназии учился да папа – газетный фельетонист…
Робинзоновы воши