— На прошлой неделе обвенчались. Без всяких затруднений. По вашему совету Оля зашла к губернатору…
— И привезла Мишелю бумаги.
— Да вы входите в дом, — пригласила Надежда. — Я рада познакомиться. Очень рада, — повторила она, незаметно для себя подражая мужу. — И мама. Все ждали.
— А мы не с пустыми руками. Держите посылку от родных. И письма Оля привезла.
— За письма особое спасибо. Как они там в Подольске устроились? Все ли здоровы? Приступы малярии у мамы не повторяются? Как она высмотрит?
И в доме Владимир Ильич продолжал расспрашивать. Об Анюте с Марком Тимофеевичем, о Маняше и Мите. Получив письма, извинился и ушел в дальнюю комнату.
Елизавета Васильевна принесла ножницы, разрезала полотняную обшивку посылки:
— Конечно, журналы, газеты, книжки…
— Бернштейн есть? — спросила Надежда. — Нет? Обидно.
— Коробки с печеньем, конфеты…
— Шоколадные? — заглянула Надежда через руку матери.
— Ладно тебе так. — Елизавета Васильевна шутливо отстранила дочь. — Книжки вам обоим важнее!
— Но я и сладкогрызка порядочная! И даже Володю помаленьку перевожу в свою веру! — Открытую коробку Надежда поднесла гостям. — Берите. Пробуйте московских.
Ольга взяла конфетку. Сильвин отказался.
— Да тут и папиросы есть! — всплеснула руками Елизавета Васильевна. — Не забыли! Спасибо им! — Взглянула на усы гостя, слегка зажелтевшие от табачного дыма. — Теперь и мы с вами угостимся! Пожалуйста!
— А Ильича вам не удалось соблазнить табачком? — рассмеялся Сильвин, разминая папиросу. — Нет? Помню по питерским сходкам. И ни тюрьма, ни ссылка не приучили его к табаку.
— У Володи, — сказала Надежда, — от дыма голова разламывается.
Владимир Ильич вернулся в столовую, спеша поделиться радостью:
— Необыкновенные письма! Спасибо вам, Ольга Александровна! Вы привезли нам что-то оч-чень, оч-чень важное!
— Что, что, Володя? — шагнула к нему Надежда. — Ты говоришь загадками.
— Да я еще сам точно не знаю. Где-то в книгах надо искать да расшифровывать или проявлять. Что-то такое, что можно было послать только с архинадежным человеком. — Ульянов взволнованно прошелся по комнате и, остановившись посредине, окинул взглядом всех. — В письме Ани есть строка: «Посылаю тебе некое «Credo» «молодых». И «кредо», и «молодых» — в кавычках. Можно предположить, что это за «молодые»!
— Из «Рабочей мысли»? — спросил гость, выбросив за окно окурок. — Кстати, мы возвращаем ваши номера этой газетки. Правда, изрядно потрепанные. Все товарищи в Ермаках читали и возмущались.
— Да? Единодушно? А не возмущаться невозможно. И здесь, — Ульянов одну за другой перекинул с места на место все книжки, присланные в посылке, — я подозреваю, запрятано что-то сродни модному немецкому оппортунизму. А Бернштейна все-таки не прислали? Это для сестер непростительно. И для Мити с Марком тоже. Четверо не могли достать одной книжонки!
— Достанут, Володя, — пыталась успокоить Надежда. — Пришлют.
— Но нам Бернштейн необходим сейчас. Немедленно. Всем нам.
Вошла Елизавета Васильевна, пригласила к ужину.
— А у вас найдется ваша малиновая? — спросил Владимир. — Наливка или как ее там?
— Все — на столе.
За ужином Ульяновы расспрашивали гостей об их селе. Получалось — Ермаки лучше Шушенского.
Главная улица прямая, как струна, натянутая на голубой лук речки Ои. За речкой — тайга на увалах. Немного дальше — Саянский хребет с его снежными вершинами. Недавно, испросив разрешение исправника, туда уехал с лесником на две недели Виктор Курнатовский.
— Молодец! — воскликнул Владимир Ильич. — Мы с Сосипатычем собирались в тайгу — за кедровыми шишками, за белками и глухарями, да так и не собрались. Вернее, не удосужился я.
— У тебя, Володя, еще впереди осень, — сказала Надежда. — Последняя…
— Будем надеяться, последняя осень здесь. Но теперь тем более не удастся.
— Я тоже не могу выбраться в тайгу, — нанялся за двадцать пять рублей письмоводителем к крестьянскому начальнику. Вот к вам и то едва вырвались, лишь благодаря воскресенью.
Продолжая рассказ о Ермаковском, Сильвин перечислил служилую интеллигенцию: учитель, мировой судья, акцизный чиновник, лесничий с двумя помощниками, врач и фельдшерицы.
— А как там Анатолий? Лучше ему?
— Не подымается, — вздохнул гость. — Обречен, бедняга.
— Ты говоришь так безнадежно…
— Наш доктор, правда, оптимист, уверяет Доминику, что еще не все потеряно. А Ольга Лепешинская сказала мне потихоньку: развязка недалека. Мы потрясены судьбой Толи. Живем в тяжком ожидании…
Сильвин умолк. И все за столом долго сидели недвижимо. Только самовар, остывая, нарушал тишину унылым шумом.
2
Когда гости улеглись спать, Ульяновы зажгли две лампы. Надежда занялась проявлением «Credo», написанного «химически» между строк старого журнала «Вестник Европы». Владимир, помня о своем правиле уведомлять обо всем родных каждое воскресенье, писал матери:
«Погода теперь установилась вполне летняя. Жары стоят сильные и несколько мешают охоте, на которую я налегаю тем сильнее, что скоро ей, пожалуй, и конец».
Да, ему будет не до охоты. После Шушенского, возможно, и ружья в руки не возьмет. И с Дженни придется расстаться. Не тащить же собаку за собой в Псков, тем более — за границу.
На секунду оторвавшись от конторки, нетерпеливо спросил:
— Ну что там?
— Сейчас, Володя, сейчас. Послание довольно длинное. Ане пришлось немало потрудиться с химическим переписыванием. Тут на полях ее приписка: «Измышления досужих литераторов! В жизни я не видела вокруг себя и в Москве ничего похожего». И вот еще: «До этого не дошла даже пресловутая «Рабочая мысль»!»
— Едва ли. По-моему, дальше «Рабочей мысли» идти некуда. Только в ренегаты.
И Владимир снова вернулся к письму. Вспомнил Ляховского. Писал ли о нем своим родным? Что-то запамятовал. Доктор перебрался в Читу. Теперь намеревается занять место командировочного врача в Сретенске.
— Можешь читать, — сказала Надежда, и они оба склонились над первым из проявленных листков.
Вначале шли путаные рассуждения о рабочем движении на Западе в минувшие столетия и десятилетия, и пролетарии были названы «дикой массой», способной лишь к бунтам, но отнюдь не к выставлению каких-либо политических требований. О героической Парижской коммуне авторы «Кредо» даже ни словом не обмолвились.
А дальше Ульяновы прочли: «…бессилие парламентской деятельности и выступление на арену черной массы, неорганизованного и почти не поддающегося организации фабричного пролетариата, создали на Западе то, что носит теперь название бернштейниады, кризиса марксизма».
— Слова-то какие ужасные! — возмутилась Надежда. — «Дикая масса», «черная масса»! У авторов барское отношение к рабочим.