— Да, тысячу лет стоят чудесные здания, построенные руками мастеров, — подхватил Владимир Ильич. — Прочно и так красиво — глаз не оторвешь. В Париже, в Вене. Кремль в Москве. И всюду на земле.
— Были мастера, — согласился Барамзин и тут же подковырнул. — Не чета нынешним мастеровым.
— Мастеровых, Егор, не трогай! — предостерег Панин. — В них — сила. Будущая революция у них в руках.
— Об этом не спорю. Маркса читал. Только мужика не забывайте, — погрозил пальцем Егор Васильевич. — Без него, кормильца, мы никуда не уйдем.
— А он без нас, рабочих, не сделает ни шагу. Только вместе.
— Разговор-то начался с литературы, — напомнил Барамзин. — Посмотрите, что за короткий срок дало народничество. Не зачеркивайте его. Оно наложило отпечаток не только на литературу — на все русское искусство. Великие живописцы, скульпторы, музыканты навсегда прониклись духом народничества. А чем похвалится наш марксизм?
— Наш? — Владимир Ильич потер руки. — Это уже к лучшему!
— В разработке теоретических вопросов марксизм преуспевает, — продолжал Барамзин, горячась все больше и больше. — А в искусстве какими победами он похвалится? Что создано о мастеровых?
— Что создано? Пока немногое. К нашему глубокому сожалению. Но давайте посмотрим беспристрастно. Есть великий живописец Репин. Не будете этого отрицать? — В глазах Владимира Ильича блеснула лукавинка. — Не являясь марксистом, он создал «Бурлаков». Всему миру показал этих рабочих- мучеников. А художник Ярошенко? Вспомните его картину «Кочегар». Какая в нем силища! Не меньше, чем в былинном Микуле Селяниновиче. А Касаткин? Съездил в Юзовку — написал «Шахтерку». Не видели снимки? Шаль. А Савицкий? «Ремонтные работы на железной дороге» — правда жизни.
Барамзин примолк.
— Конечно, этого мало. Но ведь рабочий класс еще молод, у него все впереди. У него будет зрелость. И будут у него свои художники, свои таланты. Вы, Егор Васильевич, — Владимир Ильич встал и дотронулся до локтя Барамзина, — упомянули о музыке. Есть ли она у рабочих? Есть!
— Матаня? Частушки?
— Такую реплику можно было ожидать. Но давайте говорить по большому счету. «Интернационал», — Ульянов пригнул палец. — Слова коммунара, музыка, мне говорили, рабочего композитора. «Вихри враждебные…» — пригнул второй палец. — «Смело, товарищи…» Да у нас не хватит пальцев, чтобы пересчитать. И давайте-ка вечерком, — хлопнул собеседника по плечу, — выйдем на берег Тубы да споем наши песни.
— Доброе слово! — встрепенулся Панин. — Запевала у нас славный! Голос у Ленгника — хоть в церковь на клирос, хоть в театр. Все бы заслушались!
— А мы уток с охоты привезли! — повеселел Барамзин. — На бережке и поужинаем!
6
Все дни в Теси Ульянов вел жаркие дебаты с Ленгником. Иногда в квартире Барамзина, а чаще всего на острове среди реки Тубы, у костра, на котором Надежда Константиновна помогала Шаповалову и Панину варить обед или ужин.
Полемика началась с кантовского понятия «вещи в себе». Тесинцы так заслушались, что забыли добавлять хворост в костер, а о котле вспомнили лишь тогда, когда суп, закипев, перелился через край. И Надежда Константиновна, тихо улыбаясь, сказала:
— Если будет невкусно, сами виноваты.
— А еще говорят — философия скучная наука! — отозвался Ленгник. — Выходит, всем интересно, и без нее не обойдешься.
— Но приправы в суп философия не заменит, — рассмеялся Владимир Ильич. — Лук не забудьте.
— И впрямь не положили. — Панин повернулся к костру. — Сейчас я…
— Лавровый лист тоже не забудьте. Это вам не какая-нибудь непознаваемая «вещь в себе», а реально существующая специя! Давно познанная «вещь для нас»! Да, да, товарищ философ, — Владимир Ильич шутливо ткнул Ленгника пальцем в грудь, — познанная! Этого вы, надеюсь, отрицать не будете?
— Возможно… Когда попробую суп, — отшутился Фридрих.
Шаповалов не без удивления спросил себя: «Где его суровость? Будто разогрелся от спора. И характер отмяк».
Панин зачерпнул ложкой суп, дал немножко остыть и поднес Ленгнику:
— Познайте, Федор Васильевич, достаточно ли соли? А если она «вещь в себе», я весь мешочек высыплю в котел.
Философ хмуровато шевельнул широкими и черными, как грачиное перо, бровями, но от ложки не отказался; попробовав суп, не смог удержать улыбки под пышными, слегка закрученными усами:
— Подтверждаю: «вещь для нас»! Вкусно!
— Приятно слышать! — подхватил Владимир Ильич. — Все, что мы еще не успели познать, является познаваемым. И не напрасно мы спорили вчера. Спасибо Энгельсу — помог сегодня договориться.
— Не обо всем, — возразил Ленгник.
— Понятно. И у нас еще есть время.
— Я видел, мужик корчевал сосну, — заговорил Шаповалов. — Уж он ходил вокруг нее, ходил, корни подрубал, подкапывал… — Заметив суровую складку между бровей Фридриха, махнул рукой. — Сил мужик потратил!..
— Корни уходят глубоко, — согласился Владимир Ильич. — И цепко держатся в сознании.
Ленгнику было трудно отказаться полностью от философии, которой он, сын учителя из Курляндской губернии, еще с юности увлекался не меньше, чем немецкой классической литературой. На следующий день он возобновил полемику:
— Как бы там ни было, — а я пока остаюсь почитателем поэтической красоты кантовской «Критики практического разума».
— Дорогой Фридрих Вильгельмович, — Ульянов приложил руки к груди, — красота — понятие относительное. Мораль — тоже. Ваш Кант проповедует: «Поступай так, чтобы высший принцип твоей воли одновременно и всегда», всегда, — Владимир Ильич приподнял палец, — «был бы принципом общего законоположения». Так? Я не ошибся в цитате?
— Так.
— Но ведь и законоположения, и нравственные нормы, которые имеет в виду Кант, в каждом обществе устанавливаются господствующим классом. И так называемая надклассовая мораль в условиях эксплуатации человека человеком служит поработителям. Да, да. Служила рабовладельцам, служила феодалам, теперь служит буржуазии. Мы не можем не выступать против такого «высшего принципа». У пролетариата свой высший принцип, и у него будут свои законоположения.
Полемика опять растянулась на несколько часов. Под конец она перекинулась на государственные воззрения немецкого философа, и Владимир Ильич напомнил, что после взятия Кенигсберга русскими войсками Кант, отправляя Елизавете Петровне прошение о сохранении за ним профессорской кафедры, подписался: «Всеподданнейший раб».
— Раб! Как это низко для всякого человека, в особенности для философа! К чему же звал нас этот раб в своей теории правового государства? Давайте припомним. — И на высоком светлом лбу Владимира Ильича прорезались морщинки. — Канта устраивало государство, в котором «каждый уверен в охране своей собственности против всяких насилий». Так? Так! Это устраивает фабрикантов и заводчиков. Это устраивает помещиков, мелких буржуа. А нас, марксистов, не устраивает. Не может устроить. Мы против охраны награбленной собственности. Кант при этом отрицает «всякие насилия». А мы — за насилие по отношению к буржуазии и помещикам. Иначе мы не совершим социалистической революции и не сможем лишить их собственности, приобретенной вопреки нравственным законам в нашем классовом понимании. Вы же сами