от времени выкинуть что-нибудь этакое, от чего повысится концентрация адреналина в крови…
Однако Андрей все-таки не был полоумным авантюристом, поэтому постарался максимально сконцентрироваться перед новой встречей с Бароном. Кто его знает, что задумал этот старик, он ведь был все-таки вором, признанным авторитетом, так сказать, генералом преступного мира. Может быть, он просто хочет решить какую-то свою личную проблему за счет наивного и доверчивого журналиста Серегина? Может быть, затевается какая-то пошлая провокация, в которой Барон играет роль живца? Инстинктивно Обнорский чувствовал, что это не так. Но почему же тогда усиливается ощущение тревоги, сердце бухает в груди, словно после долгого бега, и все время кажется, будто какая-то черная тень маячит за спиной? И почему минувшей ночью приснился Андрею самый страшный из мучивших его кошмаров — покойный ныне капитан Кукаринцев, он же майор Демин, стреляющий со змеиной своей улыбочкой Обнорскому в голову? А ведь Кука не являлся к нему по ночам уже больше полугода, и Андрей даже начал робко надеяться, что черная душа грушника нашла где-то если не успокоение, то хотя бы вечное пристанище… ан нет, часов около пяти утра Обнорский проснулся от собственного крика, мокрый от пота и с трясущимися в нервном ознобе руками, а над левым виском, там, где много лет назад скользнула вторая пуля из пистолета Кукаринцева, зажигалась хорошо знакомая пульсирующая боль. И Андрею пришлось бежать на кухню, чтобы срочно проглотить две таблетки анальгина, а потом еще минут сорок вжимать раскалывавшуюся голову в подушку, пережидая приступ… Приснившегося убиенного Витю Кукаринцева даже с большой натяжкой нельзя было отнести к категории добрых примет, а Обнорский в приметы верил…
И все же, словно бабочку на огонь, неудержимо тянуло Андрея к той тайне, которую так хотел — и не успел передать ему Барон…
То, что свистящим шепотом сказал во время короткой второй встречи на ухо Михеев, казалось совершенно невероятным. Где-то у какой-то женщины-искусствоведа из Эрмитажа, якобы жены старого вора, хранился оригинал картины Рембрандта, похищенной из музея. А в экспозиции, выходит, висит копия… Все это казалось на первый взгляд настоящим бредом, выдумкой измученного болезнью, умирающего человека. Барон говорил путано и непонятно, поминал какого-то Антибиотика, о котором Андрей ничего не знал.
Зато другое произнесенное имя было Обнорскому хорошо знакомо — Виталий Амбер, когда-то подпольный, а ныне вполне легальный король питерской торговли антиквариатом… Правда, об Амбере как раз писало в лучшие свои времена агентство расследований… Может быть, старик просто читал статьи и поэтому, решил, что… Что? Почему Барон решил довериться журналисту, которого видел второй раз в жизни? И доверие ли это? Может быть, у старика все-таки крыша съехала? Или игра какая-то идет? А вдруг все, что сказал Михеев, — правда? Тогда у Серегина в руках сенсация даже не российского, а международного уровня, о которой может только мечтать каждый журналист…
Барон сказал, что ментам верить нельзя, что у тех, кто за картиной охотится, ментовское прикрытие на таком верху, с высоты которого оперативник Колбасов — просто пешка…
Договорить всего старик не успел. Тяжелый приступ прервал разговор, оказавшийся последним, и через три дня Андрей из газет узнал о предстоящих похоронах Юрия Александровича Михеева. Разумеется, в этих объявлениях ни словом не упоминалась «профессия» покойного и его высокий ранг в преступной среде, хотя буквально накануне вышел огромный материал Серегина «Юрка Барон». (Материал этот, кстати, едва не был зарублен главным редактором; Андрей чуть не взбесился, когда услышал, что весь его труд — это «не очень хорошо выписанный мутный поток сознания какого-то уголовника». Обнорский вообще-то предпочитал с редакционным начальством не спорить, считал, что его малый журналистский стаж не дает ему такого морального права, но в данной конкретной ситуации жестко уперся рогом. В результате обсуждение интервью, а точнее — монолога Барона, было вынесено на редколлегию, которой материал понравился… Когда же его напечатали, правота Серегина подтвердилась просто невероятным читательским ажиотажем — в редакцию звонили даже из Москвы. Правда, реакция была неоднозначной (от резко негативной: «Зачем вы воспеваете воров?!» — до романтически восторженной: «Герой нашего времени!»), но большинству было просто интересно: «Спасибо, что рассказали о том, о чем мы совсем ничего не знали!» Серегин принимал поздравления коллег и сочувственные предостережения на ухо. Он и сам понимал, что главного редактора не могла не раздражать такая чистая победа новичка в локальном, правде, споре, но все-таки — споре творческом…) Все дни до похорон Барона Андрей напряженно думал о том, что ему делать с полученной от вора информацией, а решение никак не приходило. Сообщить о том, что поведал ему умирающий вор, в правоохранительные органы? Стремно — и не потому, что там засели какие-то «мафиозные кроты», не это было основной причиной сомнений Андрея. Даже если старик говорил правду и где-то наверху сидит какой-то гад, шанс нарваться именно на него был не таким уж большим — не могли же бандюги закупить все милицейское руководство! Серегина тревожило другое.
Если предположить, что вор говорил правду, то, передав информацию в ГУВД, Андрей автоматически становился обычным зрителем, наивно было предполагать, что его подпустили бы к разработке операции. И даже в случае успешной реализации темы с картиной Рембрандта вовсе не факт, что Серегину в знак благодарности отдали бы эксклюзив. (Примеры того, как в милиции выполняют обещания, в журналистской практике Андрея уже были…) И дело тут не столько в личной непорядочности оперативников, сколько в том, что люди они служивые и, следовательно, обязаны выполнять приказы начальства, — а тему такого уровня обязательно начали бы курировать из Москвы. Вот в Москве и нашелся бы какой-нибудь крупный эмвэдэшный чин, который кукарекнул бы о «крупной победе», и, может быть, даже эксклюзивно, но, конечно, не какому-то там Серегину, а журналисту из центральной прессы, «Известий», например, или «Комсомолки»… А дарить кому-то свою сенсацию Андрею очень не хотелось. С другой стороны, ситуация возникала довольно щекотливая: если Обнорский молчит, то он, в принципе, подпадает под действие статьи Уголовного кодекса, карающей за недонесение. Хотя вывернуться, конечно, можно: сказать, например, что не воспринял сначала всю эту историю всерьез, решил, что нашептанное на ухо — не более чем красивая сказка.
Сказка… Вот именно! А если у Барона перед смертью действительно шарики за ролики заскочили? Тогда над «детективом» Серегиным будут ржать все ГУВД, клеймо на всю жизнь поставят и никогда уже больше не отнесутся всерьез…
Попадать в глупое и смешное положение Обнорскому страсть как не хотелось — для его гонористого характера это было бы тяжким испытанием…
Рассказывать же что-то редакционному начальству Андрей не хотел из-за того, что твердо был убежден в одном: в газете тайны никто хранить не умеет, скорее наоборот — если кому-нибудь требуется быстро и надежно распространить информацию, не существует лучшего способа, как доверительно, с предосторожностями передать эту самую информацию первому попавшемуся уху.
Результат фирма гарантирует. К тому же чем руководство газеты может реально ему помочь?
Однако при всем при том Андрей понимал, что если все-таки Барон рассказал ему историю, которая действительно произошла на самом деле (а в этом случае она, что называется, «продолжает происходить», потому что точка не поставлена, нет даже многоточия, просто случилась некая пауза — по техническим причинам), то он сам оказывается в достаточно опасном положении как носитель эксклюзивной информации. Серегин и по прошлой своей жизни, и по новой работе хорошо знал, как мало стоит та голова, носитель которой использует ее вместо сейфа для хранения опасных тайн. Но золотое правило людей самых разных динамичных профессий: скинь с себя опасную информацию, тогда меньше смысла для противников будет иметь твое физическое устранение, — претворить в жизнь пока не мог, причем по чисто субъективным причинам. У него просто не было доверенного лица, того, на кого имело бы смысл эту информацию скинуть, не опасаясь при этом, что человек воспользуется ею сам… Раньше таким человеком мог бы стать Женя Кондрашов, но с ним в последние месяцы происходили существенные и не очень радовавшие Андрея перемены: еще в декабре 1991 года Женька с большим скандалом уволился из милиции и начал заниматься какими-то явно сомнительными делами.
Впрочем, какими именно, Обнорский не знал, но догадывался, что дела эти происходят либо откровенно по ту сторону закона, либо (и это в лучшем случае) в весьма опасной пограничной зоне… Андрей сделал такие выводы прежде всего из-за происшедших с Кондрашовым внешних изменений. Через месяц после увольнения Женька подстригся под бандита, начал дорого и в совершенно конкретном стиле одеваться, повесил на шею золотую цепь и сел за руль «девятки» цвета мокрого асфальта с наглухо затонированными стеклами…