Объективно он понимал, что творилось с группой, но помочь реально ребятам не мог. Он пытался разговаривать с коллегами — со всеми вместе и по отдельности, но слова — это только слова… А поскольку Андрей играл роль неформального лидера в агентстве, то и переживал его развал болезненнее остальных, в этом смысле ему, конечно, было тяжелее, он считал себя виноватым в том, что хорошая идея так быстро изжила себя…
Обнорский снова замкнулся, совсем почернел от хронического переутомления и продолжал заниматься прежними темами практически в одиночку — лишь время от времени ему помогал Сашка Разгонов, бывший в газете до появления агентства вольным обозревателем. Между тем в редакции уже начали шептаться за спиной Андрея (а иногда и не за спиной), что Серегин-де исписался, что ничего интересного он уже не выдает, что темы его мельчают, и в этих шепотках, конечно, доля правды была… Андрей нервничал, метался, но, как всегда бывает в таких ситуациях, ему еще и не везло (не может же везти бесконечно!) — обман следовал за обманом, начальство хмурилось, журналистский рейтинг падал…
Андрей и сам уже начал терять веру в себя и в свои силы и от таких настроений даже чуть было не запил вчерную, как в прежние времена… Трудно сказать, что его удержало от того, чтобы пойти по хорошо знакомому пути — начать топить в стакане свои обиды и неудачи… Замелькали в его голове и мысли о том, что, может быть, не поздно еще снова поменять профессию — предложения и от ментов, и от бандитов продолжали время от времени поступать… Но и он все-таки барахтался и, когда совсем тоскливо делалось на сердце, сжимал зубы и упрямо повторял про себя: «Человек не побежден до тех пор, пока сам не сдался, пока не признал свое поражение…» Но и эта медитация-аутотренинг помогала мало. 21 октября — в годовщину их с Ильей возвращения из Южного Йемена — Обнорский пошел в церковь. С Богом у Андрея были довольно любопытные отношения — в Спасителя и Творца Обнорский безусловно верил, в церковь ходил, особенно когда на сердце тяжело было, но постов не соблюдал и со священниками не общался, не исповедовался и объяснял сам себе свое нелогичное поведение вычитанной когда-то в Писании фразой: «Не служите Господу руками». Андрей понимал ее так, что каждый должен носить храм прежде всего в душе своей и что к Богу можно и позволительно обращаться без посредников, и он, мудрый и добрый, все поймет…
В маленькой церквушке на Охтинском кладбище Обнорский купил три свечи и поставил одну Николе-угоднику, считающемуся покровителем моряков и путешественников, другую — перед иконой Казанской Божьей Матери и третью — на поминальник, туда, где ставят свечи за упокой… Укрепив последнюю свечу, Андрей закрыл глаза и мысленно попросил: «Илья, Назрулло… Покойники мои дорогие… Помогите мне, ребята! У меня ничего не клеится, а мне сейчас очень нужна удача, чтобы на ноги окончательно встать… Сил уже нет совсем, боюсь, не выдержу… Помогите мне, мужики!» То, что он обращался не только к потомку христиан Илье Новоселову, покончившему с собой (хоть и вынужденно, но все равно, это, как известно, не приветствуется православной церковью), но и к мусульманину-таджику Назрулло Ташкорову, совсем не смущало Обнорского: он почему-то был уверен, что души его ушедших из мира живых друзей могут общаться друг с другом, несмотря на разные религии. Почему, в конце концов, должно быть по-другому, если и Нази, и Илюха были очень хорошими людьми и настоящими мужиками?
Андрей часто вспоминал ребят, собственно, он никогда и не забывал о них, но обращался к ним с мысленными посланиями в основном тогда, когда в его жизни наступал очередной сложный период. Так уж устроен человек, ничего тут не поделаешь…
Обнорский открыл глаза и взглянул на поставленную свечку — язычок пламени дважды качнулся, а потом вдруг увеличился и разгорелся ярче… Наверное, это просто сквозняк гулял по церкви, но Андрей вдруг почувствовал облегчение и спокойную уверенность в том, что все будет хорошо, потому что погибшие друзья услышали его и помогут…
Выходя из церкви, Обнорский усмехнувшись подумал о том, что если бы кто-то посторонний сумел подслушать его мысленные обращения к Назрулло и Илье, то непременно счел бы его психом… Но читать человеческие мысли еще никто из живых людей не научился, а рассказывать кому-то о своих «странностях» Андрей не собирался. Он вообще никому ничего не рассказывал ни об Илюхе, ни о Нази, ревниво в одиночку оберегая память о друзьях…
Прошло еще три дня, в течение которых ничего хорошего не произошло, но Обнорский тем не менее успокоился, перестал дергаться и нервничать, а на раздраженный вопрос заместителя главного редактора, когда же Андрей сдаст хоть какой-нибудь материал, ответил, улыбнувшись, что дня через четыре будет нечто совершенно обалденное. Зам с сомнением сморщил нос (Обнорский не написал почти ничего за пять недель), но промолчал…
На четвертый день после посещения Андреем церкви ему позвонил первый заместитель начальника ОРБ подполковник Ващанов и предложил сделать эксклюзивное интервью со старым вором в законе Михеевым, больше известным в определенных кругах как Барон… Это было сказочное предложение для журналиста, настоящий подарок судьбы — о ворах в законе много говорилось и писалось во всех средствах массовой информации с конца восьмидесятых годов, но толком о них известно было очень мало, клан строго хранил свои секреты, а уж о том, чтобы кто-то из них дал интервью какой-нибудь газете, даже и речи не было… (Время от времени в прессе и на телевидении, правда, появлялись интервью-фальшивки. В Москве, в частности, чуть ли не каждая уважающая себя газета публиковала «откровения» киллеров — наемных убийц-ликвидаторов, нимало не смущаясь тем обстоятельством, что для более-менее профессионального киллера любой контакт с журналистом не просто нежелателен, но смертельно опасен… По телевизору Обнорский пару раз видел каких-то придурков с заретушированными лицами и измененными голосами, выдававших себя за крестных отцов московской мафии. Несли «отцы» такую ахинею, что даже интересующемуся криминальными темами любителю было ясно: никакие они не «мафиозные папы», а самые что ни на есть «додики мелитопольские».) К удивлению Андрея, его сенсационная новость не вызвала особого энтузиазма у редакционного начальства, имевшего весьма смутные представления о ворах в законе и считавшего их, видимо, кем-то вроде трамвайных карманников или мелких квартирных крадунов. Обнорский, полагавший криминальные темы в газете самыми важными и нужными, несколько обиделся, но решил до поры не доказывать ничего и не спорить — в конце концов, он ведь еще не видел этого Барона и не мог гарантировать, что старый вор расскажет действительно что-то интересное для читателей.
Встреча с Михеевым превзошла все мыслимые ожидания Андрея. Старик оказался умным человеком и очень интересным рассказчиком, причем абсолютно не пытавшимся рисоваться. Обнорского потрясла внутренняя сила, буквально наполнявшая этого тяжело больного, фактически умирающего на глазах человека… Барон рассказал о своей жизни — а о ней романы можно было бы писать, — но при этом жег Андрея глазами так, что он очень быстро понял, что старик хочет сообщить ему еще что-то… И когда в конце интервью Михеев, напряженно глядя на него, бросил пробный камешек — упомянул вскользь о масштабных хищениях в Эрмитаже, — Андрей немедленно среагировал, потому что какие-то смутные слухи о весьма странных делах в питерских музеях до него доходили и раньше. Старик подробнее говорить ни о чем не стал, вместо слов жестами показал, что их разговор, судя по всему, слушается… Андрей, что называется, шкурой почувствовал нечто весьма важное и интересное, к чему неожиданно приблизился, одновременно с этим на него вдруг накатило сложно-объяснимое предчувствие грозящей ему серьезной опасности, такого он не испытывал давно, со времен возвращения из Ливии…
Странное поведение Барона не давало покоя Андрею все то время, которое потребовалось для расшифровки кассеты с записью интервью и написания материала. В него, конечно, вошло далеко не все, о чем рассказывал Михеев, и все равно получилось очень много — восемнадцать машинописных страниц, целая газетная полоса… Писалось Андрею очень легко, помогало то, что во время работы у него в ушах постоянно звучал глуховатый голос старика, а стоило прикрыть глаза — мерещился горящий взгляд Барона…Когда Андрей закончил материал, он откинулся на спинку стула в изнеможении, но усталость была приятной: он знал, что получилось хорошо. Жестко, но интересно, а главное — в этом подготовленном к печати интервью было настроение, пульсировал какой-то нерв…
Отправляясь на вторую встречу с Михеевым, Андрей был уверен, что на этом свидании произойдет нечто, способное весьма существенно повлиять на его жизнь, — слишком острым стало ощущение опасности… При этом Андрей даже самому себе не хотел признаться, что в некотором роде радовался этому полузабытому проявлению инстинкта выживания. Прошлая жизнь отравила его риском — и именно риска теперь недоставало Обнорскому: если все текло слишком спокойно и нормально, его даже подмывало время