Глупое название, не правда ли? А наверно оттого, что тут мошенники водились. Но среди них был бойкий мужичок, ямщик Михайло Орлов. У этого лихого ямщика сын Серёжка. Знал я его. В Вологде, в нашем доме, жил он со своей матерью прачкой. Ямщик умер. Жили бедно-бедно. Серёжка стал с детства заниматься рисованием. Поучился в Тотьме у художника Вахрушева, в Вологде на дому у одной художницы поучился, а потом стал ещё лепить из глины всякие фигурки и раскрашивать. И что же? Поехал в Москву в вуз поступать. Не приняли. Другой бы спасовал и со слезой обратно. А парень талант в себе почуял. И будь здоров, парень с характером. Пошёл по музеям показывать свои труды, зарисовки пейзажей, статуэтки. И вот в одном из музеев удивил ценителей искусства. Те его и взяли. И должность дали, и работу, и комнату отдельную и учиться художествам по керамике и фарфору пристроили. Парень пошел в гору. Недавно, по старой привычке, я попросил его мамашу мне бельишко постирать. Отказалась. «Мне, – говорит, – Серёжка денег вдосталь посылает. Он в Москве в наукодемию поступил – зарабатывает хорошо. И мне у корыта стоять запрещает…» Ну, как не порадоваться за такого парня!.. А вот другой случай из нашей же вологодской действительности. В Кубиноозерье, за селом Новленским, в малой одной деревушке, жил тоже так – в бедности и Серёжкой тоже звать – по фамилии Ильюшин. Ездил по деревням, собирал молоко и отвозил в маслодельный завод. Грамотность невелика была. Кроме сказок сытинских изданий, пожалуй, в деревне больше и читать-то нечего. И вот взяли Сережку Ильюшина в солдаты, он там – в учебную команду, а после службы в техническое училище, да в летчики, да в воздушную академию. И пошёл, и пошёл вверх… И как поётся в их авиапесне:
Короче говоря, теперь Сергей Владимирович Ильюшин – авиаконструктор, изобретатель, и его самолеты реют над нашей страной. Вот тебе и бывший молоковоз!..
– Это редкости и исключения, – задумчиво проговорил Кораблёв.
– Как знать, изведай самого себя, допускай поступки тебе свойственные и благородные, действуй, где надо не спеша, а где и стремительно, но всегда осмотрительно. Развивай себя в одном основном, присущем тебе направлении, однако не чурайся, не бойся и общего развития, без чего не мыслится культурный человек. – Судаков говорил долго и поучительно.
– Ему казалось, что Кораблев слушает и воспринимает его советы. Возможно, это было и так. Возможно, и без этих нравоучений Ваське было о чём подумать. Раньше он никогда заранее не обдумывал своих поступков, а жил одним днём, сегодняшним, и действовал как-то наудачу: сегодня – так, а завтра – иначе. Эту сторону его характера знал Судаков ещё в Череповецком техникуме, когда Кораблёв, получая от отца месячное пособие, без оглядки расходовал его в три-четыре дня, а потом учился, питаясь хлебной коркой и запивая сырой водой.
Итак, они подходили к Коробову, к деревне, находившейся тогда по административному делению где-то в углу, на стыке трех округов – Вологодского, Ярославского и Тверского. День приближался к концу. Воздух свежел, и пахло зрелостью плодов земных. От стогов и скирд ложились длинные тени. Солнце искрилось, уходя за безоблачный горизонт, и обещало назавтра погожий, выгодный для крестьянина день.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
В КОРОБОВО Кораблёв не захотел появляться ночью, чтобы не тревожить в эту пору отца. Он уговорил Судакова остаться ночевать в деревне Питиримке.
– А мне не всё ли равно. Раз ты боишься домой придти ночью, значит, так надо. В летнюю пору каждый кустик ночевать пустит.
Ночевали в избе, у одной заботливой и гостеприимной вдовы, знавшей Ваську и его отца. Наутро осталось вышагать им немного.
Кораблёв чем ближе подходил к деревне, тем мрачнее становился. Как-то его отец примет?
– Давай, Ванюшка, посидим. Коробово близко. Это наши поля… Суслоны ржи ещё не заскирдованы, прямо с полосы молотят. Вон та, с часовней, наша деревня. Большая – полста домов.
Они сели на бугорок, разломили краюшку хлеба, распотрошили две воблы, с ближней полосы нарвали перезрелого гороха. Позавтракали. И, охваченные ленцой, пригретые солнцем, растянулись на лужайке и несколько минут лежали, бездумно глядя в бирюзовое небо.
– Ваня, а Вань, слышь, как здорово в ольшанике дрозд «дрозда даёт», а это вот птичка такая, коноплянка, у нас водится, – она подпевает. Жаль соловьи закончили свои концерты. У нас соловьи не редкость.
Услышав звонкую перекличку зяблика и молодого щеглёнка, Кораблёв начал подражать им, но этим только всё дело испортил: похожего ничего не вышло, а птицы притихли и перелетели подальше от путешественников.
Судаков заметил это и сказал, не поднимаясь, созерцая глубину небес:
– Вот так, Вася, и в жизни, в поэзии так. Надо свой голос иметь и петь своим голосом, не подражая. Не то связки голосовые надорвёшь, а лучше Пушкина и Лермонтова не споёшь. Наоборот, фальшивым голосом можно только других певчих птичек напугать.
– Вот ты куда загнул, мудрец-философ!
– А как же, во всём есть своя логика. Со вкусом к поэзии ты тоже не в ладах. Лучшими стихами Есенина ты считаешь те, что написаны им в кабаках или под влиянием кабаков. Нет, не это главное в Есенине. Есенина и я люблю. Но вот такого:
Ещё в двенадцатом году, когда мы с тобой пешком под стол ходили, а он, семнадцатилетний, сумел так выразить своё отношение к поэзии, как к служению народу.
– А ведь здорово! Правда, здорово. Ты прав, Ванюшка, мы чаще всего хватаемся за Есенина надтреснутого и представляем его с верёвкой на шее…
Пока они тут лежали, судили о том, о сём, к ним подошел коробовский мужик Михайло Гурилов. Босиком, в синих полосатых домотканых портках, в кумачовой рубахе, подпоясанной узким ремешком. Ворот расстёгнут. Медный крест наружу, в бороде и русых волосах остатки мякины. Старался мужик около веялки, а потом не хватило табачишку и побрёл в соседнюю деревню, в кооператив. С Кораблёвым он по-соседски поздоровался, а Судакову руки не подал.
– К отцу, в гости?.. – спросил Гурилов.
– Насовсем, хочу пожить в деревне.