силах удержаться, показал его мальчикам. Как он гордился ею! И по праву: она дала ему и мужество и терпенье в самые страшные, трудные дни. Тогда он думал; «Ну, если не пятнадцать лет, то семь я выдержу…» Ребята закатили праздничный обед, на радостях сварили крепкий-крепкий кофе…
Он выдержал двенадцать лет, не семь. И вот теперь он думал, что не имел тогда права соглашаться, должен был настоять на разводе. И радость того дня ему казалась эгоистичной…
Но виноват был не он и не она, а время. Кто может себе представить — не рассудком, а всем существом своим, — что будет с ним через двенадцать лет, когда замкнется цепь глухих подземных превращений?..
Сегодня цепь действительно замкнулась. И одиночество, которого он не испытывал еще, а может быть, болезнь — к болям в печени прибавились сердечные припадки — не позволяли ему ни уснуть, ни снова сесть за старую машинку с непробивающейся буквой «о». И перед широко раскрытыми глазами, в игре теней на потолке, сменялись друг за другом картины двенадцатилетней давности с такой мучительной яркостью, как будто какой-то кинооператор заснял их скрытой камерой и до утра крутил свой бесстрастно- беспощадный фильм…
Первый допрос по прибытии в Анкару: «Что за военный к вам приходил? Откуда его знаете? О чем говорили?..» Военный? Так и есть…
Осенью, кажется в сентябре, он отправился с Пирайе в кино на Бейоглу. После сеанса к ним подошел молодой человек в форме. Назвался любителем поэзии. Таких любителей он перевидал достаточно. Вежливо отделался от него и, придя домой, в ярости позвонил в первый отдел управления безопасности: «Когда, наконец, вы прекратите меня преследовать? Я тружусь, живу, зарабатываю на хлеб, а вы постоянно подсылаете своих людей, да еще в военной форме?..» — «Простите, в форме? Ничего об этом не слышали… Не волнуйтесь, мы разберемся. Как его зовут? Кто такой?..» — «Об этом я его не спрашивал!» Он с треском повесил трубку.
Прошло два месяца. Как-то под вечер он возвратился с Пирайе домой, и что же? Опять этот парень. Теща впустила: записку, мол, хотел оставить. У парня два вопроса: как растолковать такое-то место в книге Энгельса «Людвиг Фейербах и конец немецкой классической философии» и что будет с Турцией?.. «Вот что, сынок, не ходи ты за нами, ничего, кроме беды, от этого не будет. А читать — читайте, разберитесь сначала, что такое принципы Ататюрка, что такое демократия, и растолкуйте это другим. Всего хорошего».
Хоть и странно показалось, что парень читал «Людвига Фейербаха», — полиция до этого еще не додумывалась, — а все же подозрительным он был по-прежнему.
Когда парень ушел, Назым набросился на тещу.
— Послушай, Назым! — вступилась Пирайе. — Ты даже не предложил мальчику сесть. Нехорошо, как- никак гость!
— Оставьте вы, ради бога, ваши нежности! И на порог таких типов не пускайте. Потом беды не оберешься!
Так оно и вышло…
…Один-единственный допрос. И семьдесят шесть дней в анкарской военной тюрьме: четыре стены, окошко под потолком, деревянные нары, стул, параша. Больше ничего и не влезло бы. И ни пары белья — в чем привезли, в том и пожалуйте сидеть… Семьдесят шесть утр, дней, вечеров. Семьдесят шесть ночей. И ни одного человеческого лица — только надзиратели. Ни человеческого голоса — надзиратели и те молчат, как безъязыкие. Им разговаривать запрещено. То ли боятся, что он заразит их опасной «коммунистической заразой», то ли нарочно хотят свести с ума — знают его ненависть к одиночеству.
Да и как не сойти с ума?! Хоть бы знать, в чем его обвиняют!.. Как бы ни были справедливы или несправедливы нынешние законы, он их за последние годы не преступал ни на йоту. Ни за что ни про что сидеть семьдесят шесть дней! А у него договор на двенадцать сценариев, к марту надо закончить. Роман в газете «Харекет» оборван на середине. Черт бы их побрал! Чем будет жить Пирайе с детьми? Ведь рано или поздно выяснится, что он ничего не совершил. Если бы не письма Пирайе, он, наверное, и вправду рехнулся бы… Он хранит до сих пор эти письма. А она сохранила ли его письма или сожгла?..
…Пирайе-ханым сохранила письма Назыма Хикмета.