Промдовцы вместе сочиняли сценарии массовых представлений, вместе обсуждали новые работы. На одном из заседаний слушали наброски сценария о беспризорниках, написанные Экком, Янушкевич и Столпером, — будущей «Путевки в жизнь». На другом обсуждали назымовскую пьесу «Все товар». Критиковали друг друга безжалостно.
Назым слушал молча. И похвалы и хулу. Мотал на ус. И рисовал по обыкновению портреты выступавших. Виктора Гусева нарисовал в виде ромашки, Исидора Штока — в виде подсолнечника. Удивительно похоже. Весело. И почему-то немного грустно.
Все знавшие его в те годы вспоминали потом о его буйной, необыкновенной жизнерадостности, оптимизме. И странной печали, таившейся за ними…
На одиннадцатом году заключения Назым писал из бурсской тюрьмы:
…В конце двадцатых годов в Москве к Назыму тоже пришла нежданная сила, духовная и физическая. Но то была радостная сила!
В школе в Гёзтепе на азиатской стороне Босфора, где они учились вместе с Валей, в лицее Галатасарай Назыма звали «Пататес» — «Картошка». Он был круглым, пухлым мальчиком, которого ничего не стоило побороть. Даже в военно-морском училище он был не из сильных… И вдруг в Москве нежданно-негаданно победил одного из лучших борцов университета — Шадана.
Шадан, племянник знаменитого турецкого поэта Тевфика Фикрета, вышел в финал первенства турецкого факультета. Но проиграл анатолийскому крестьянину Шевки. Проигрыш так его огорчил, что он стал привязываться ко всем подряд: давай, мол, поборемся.
Приставал и к Назыму. Тот долго отнекивался. Наконец не выдержал: «Давай!»
Каково же было всеобщее удивление, когда Шадан оказался на лопатках… Назым гордился своей борцовской победой не меньше, чем поэтическими.
По выходным — тогда выходные были через четыре дня на пятый — кутвовцы отправлялись в Петровский парк. Здесь, на месте нынешнего стадиона «Динамо», играли на полянах в футбол.
Назым любил играть, но не проигрывать. Входил в раж. Делался красным от ярости. «Ковался». Как-то даже сломал ногу товарищу. Бывало, доставалось и ему самому. Потом в тюрьме старые футбольные ушибы давали себя знать — ноги болели,
В те годы он с одинаковым азартом играл в футбол и участвовал в литературных спорах. Бывало, из Петровского парка прямым путем отправлялся в дом Герцена. Здесь, на Тверском бульваре, в здании нынешнего Литературного института, помещался Клуб писателей. Назым выступал в тогдашних литературных схватках на стороне ЛЦК, или Литературного Центра Конструктивистов. В него входили Илья Сельвинский, Корнелий Зелинский, Вера Инбер, Борис Агапов, Николай Панов. Маяковский, глава «левого фронта искусств» — ЛЕФа, считал их наиболее близкой к нему группой.
В одном из тогдашних журналов Назым вполне в духе конструктивистов-лефовцев напечатал такие строчки:
Назыму нравилось у конструктивистов их увлечение техникой, желание писать стихи на современные темы, призывы к смелому эксперименту в области формы. А главное — среди конструктивистов был Эдуард Багрицкий.
…Важнейшей стороной нового революционного сознания, к которому Назым Хикмет приобщился в Москве и которое сделалось содержанием его внутренней жизни до конца его дней, был интернационализм. Дело революции в Китае было его собственным делом, так же как борьба немецких рабочих с фашизмом была его борьбой.
В постоянном общении с художниками разных стран и цивилизаций — индийским драматургом Эс Хабибом Вафой, китайским поэтом Эми Сяо, иранским поэтом Лахути, азербайджанскими поэтами Микаэлем Рафили и Сулейманом Рустамом, русскими поэтами Багрицким, Маяковским, Сельвинским и многими другими, — в общей атмосфере тех лет он стал не только антибуржуазным художником. Единство мировой культуры Назым Хикмет ощутил и воспринял как живую реальность.
Он стал коммунистом еще и потому, что быть им значило стать наследником культуры всего человечества. Не только Греции, Рима, Ренессанса, а всего мира — Азии и Африки, китайской и японской классики, Индии, Ирана, Латинской Америки, и в литературе, и в живописи, и в скульптуре, и в танце.
Как-то за год до его смерти мы говорили с Назымом о так называемом «национальном коммунизме» в связи с шовинистической политикой Мао Цзэдуна.
Назым разволновался, заходил по комнате.
— На кой мне черт такой коммунизм?! Если б не было интернационализма, я бы не стал коммунистом. Разве дело в том, чтобы вкусно есть и пить да хорошо жить? Или в том, чтобы мой народ стал богаче других? Этого можно достигнуть и при буржуазном строе. Уважение к любому народу как к своему собственному — без этого нет коммунизма…
По-разному можно вспоминать свою юность. С умилением над ее пылом и неопытностью: «Если бы молодость знала…»
С циничной иронией бывшего социалиста, а потом фашиста Пьера Лаваля: «Тот, кто в двадцать лет не был социалистом, у того нет сердца. Кто в сорок лет им остался, у того нет головы».
Назым вспоминал: