спрятавшийся за усами, такой же калека, и в усталых его глазах читает Френсис страдания собрата, для которого жизнь оказалась, вопреки большому успеху, обещанием неисполненным и теперь уже точно неисполнимым. И песню он пел состарившуюся, но не от лет, а от износу. Песня его обтрепалась. Вытерлась песня.
Прозрение это вызвало у Френсиса потребность исповедаться во всех своих грехах перед законами естества, морали и общества, безжалостно обнажить и исследовать каждый изъян своего характера, даже самый мелкий. Что же погубило тебя, Оскар? Захочешь ли ты сказать это нам? И сам знаешь ли? Меня-то погубил не Джеральд. Не пьянство, не бейсбол и даже не маманя. Что же там такое поломалось, Оскар, и почему никто не придумает, как нас починить?
Когда Оскар плавно перешел ко второй песне, талант его показался Френсису безмерным и несоответствие между его талантом и загубленной жизнью — совсем необъяснимой тайной. Чтобы человек такое
Френсис вспомнил цвет и крой своей перчатки, ее запах — запах пота и промасленной кожи — и подумал: сберегла ли ее Энни? Кроме воспоминаний да двух-трех вырезок из газет, эта перчатка была единственным, что сохранилось от конченой карьеры, достигшей пика в ту пору, когда давно остались позади лучшие годы; но сама эта просрочка будто обещала, что где-то может ждать его другая слава, что где-то пропоют осанну Френни Фелану, одному из самых лучших в бейсболе бегунов.
На кульминационной строке голос Оскара задрожал от горькой утраты: слезы застилают глаза, когда он вспоминает о потерянной жемчужине своей жизни, разбитое сердце зовет и зовет ненаглядную. Френсис повернулся к Элен и увидел, что она плачет прекрасными очистительными слезами: Элен, с неизгладимой печатью печали на коре головного мозга, с безысходной любовью до гроба, лила слезы над всеми жемчужинами, потерянными с тех пор, как впервые пропели эту старую нежную песню любви.
— Как это было прекрасно, как прекрасно, — сказала Элен Оскару, когда он присоединился к ним возле пивного крана. — Эта песня — одна из самых моих любимых. Я сама ее пела.
— Пела? — сказал Оскар. — А где?
— О, всюду. Концерты, радио. Когда-то я пела на радио каждый вечер — но это было сто лет назад.
— Вы должны исполнить нам.
— Ни в коем случае.
— Посетители здесь всегда поют.
— Нет, нет. Да как я выгляжу!
— Ты выглядишь не хуже любой здесь, — сказал Френсис.
— Нет, ни в коем случае, — сказала Элен. Но она уже настраивала себя на то, чего не могла сделать ни в коем случае: заправляла волосы за уши, одергивала воротничок, разглаживала платье на более чем выпуклом фасаде.
— Что будете петь? — спросил Оскар. — Джо их все знает.
— Дайте подумать.
Френсис увидел, что за дальним столиком сидит Альдо Кампьоне, с кем-то вдвоем. Ходит за мной, сукин сын, подумал Френсис. Он уперся взглядом в Кампьоне, и тот сделал неопределенный знак рукой. Что ты хочешь сказать мне, мертвец, и кто это сидит с тобой? У Альдо в петлице белого фланелевого пиджака был белый цветок — что-то новенькое после встречи в автобусе. Чертовы мертвецы, разъезжают толпами, цветы покупают. Френсис присмотрелся к его соседу, не узнал, и ему захотелось подойти поближе, разглядеть получше. А что, если там никто не сидит? Что, если я один вижу этих амбалов? Подошла цветочница с корзинкой белых гардений.
— Купите цветок, сэр? — спросила она у Френсиса.
— Это можно. Почем?
— Двадцать пять центов.
— Дайте нам один.
Он выудил из брюк монету и пришпилил гардению к лацкану Элен булавкой, которую ему дала цветочница.
— Давненько я не дарил тебе цветов, — сказал он. — Ты будешь петь нам, надо прифрантиться.
Элен перегнулась через стол и поцеловала Френсиса в губы; он краснел, когда Элен целовала его на людях. Она всегда была первостатейной озорницей между простынями — когда были простыни, когда было чем между ними заняться.
— Френсис всегда дарил мне цветы, — сказала она. — Как разживется деньгами, так первым делом мне — дюжину роз, а то и белую орхидею. Главное — мне цветы, а деньги — дело десятое. Правда ведь, Френ?
— Всё — правда, — сказал он, хотя не мог припомнить, чтоб покупал орхидею, да и не знал, как они выглядят.
— Мы жили как голубки, — сказала Элен Оскару, улыбавшемуся этой сцене бродяжьей любви у себя в баре. — У нас была прекрасная квартира на Гамильтон-стрит. Посуда — вся, какая только может понадобиться. У нас был диван и большая кровать, простыни, наволочки. Чего у нас только не было, правда, Френ?
— Правда, — сказал Френсис, пытаясь вспомнить эту квартиру.
— У нас была герань в горшках и цвела всю зиму. Френсис обожал герань. И ледник, набитый едой. Мы так ели, что приходилось садиться на диету. Какое чудесное было время.
— Когда это? — спросил Махоня. — Я и не знал, что вы где-то засиживались надолго.
— На сколько надолго?
— Ну, не знаю. Наверно, на месяцы, раз была своя квартира.
— Да было раз, я месяца на полтора задержался.
— Нет, квартира у нас была гораздо дольше, — сказала Элен. — Френсис пить не бросил, стало нечем платить, пришлось отдать и наволочки и посуду. У нас был хевилендский фарфор, самый лучший. Меня отец учил: покупаешь — так покупай самое лучшее. У нас были кресла цельного красного дерева и красивое пианино. Оно стояло у брата, и брат не хотел с ним расставаться, но оно было мое. На нем однажды играл Падеревский — в девятьсот первом году, когда приезжал в Олбани. За этим пианино я пела все мои песни.
— Она классно играла на пианино, — сказал Френсис. — Точно говорю. Может, споешь нам, Элен?
— Пожалуй.
— Что вам хочется спеть? — спросил Оскар.
— Не знаю. Может быть, «Когда-то славным летом».
— Самое время ее спеть, — сказал Френсис, — когда мы мерзнем там как цуцики.
— А впрочем, я лучше спою Френсису, — сказала Элен, — за то, что он подарил мне цветок. Ваш друг знает «Он мой друг» или «Любимый мой»?
— Ты слышал ее, Джо?
— Я слышал, — сказал пианист Джо и сыграл несколько тактов из припева песни «Он мой друг», а Элен тем временем улыбнулась и встала и пошла на эстраду уверенно и грациозно, как и подобало при возвращении в мир музыки — мир, с которым она не должна была расставаться, — и зачем только ты рассталась с ним, Элен? По трем ступенькам на эстраду подняли ее знакомые аккорды, всегда приносившие радость, — аккорды не одной этой песни, а целой эпохи песен, тридцати-, сорокалетней эпохи песен, прославлявших любовь, верность, дружбу, и семью, и страну, и мир природы. Легкомысленная Сал была сущим чертом, но честней и надежней ее — поискать. Мэри была прекрасной подругой, подарком небес, и