Мальчики оба разом оглянулись. За ними стояла и молча глядела на ту же материнскую фотографию Ксана. Нарядная и такая неожиданно красивая в новом своем платье, что заглядишься, она была сейчас очень похожа на мать, смотревшую со снимка. Только шейка больно уж тоненькая, — так бесприютно и зябко вылезала она из широкого выреза, что у Сени непонятно и тревожно заныло где-то под ложечкой.
Глава X
С той и с другой стороны
Они идут по городу — Артем Незабудный и Богдан Тулубей. Двое состарившихся, бывалых, давно не видевшихся людей. Они идут не спеша, и Артем Иванович по пути нет-нет да и спросит о чем-нибудь. Ведь все в этих старых местах для него ново.
— Шарманщиков чего-то я совсем не вижу. Не ходят боле? Помнишь, «Маруся отравилась» пели? Или «Сухой бы я корочкой питалась»…
— Эка вспомнил. Тут кругом у нас радио. И музыкальная школа для ребят открыта, а ты шарманку завел про старое.
— Еще помню, Богдан, китайцы с товаром всяким ходили, чесучу железным аршином отмеривали. Тоже не заметил что-то…
— Ну, Китай нынешний день другую жизнь себе отмеривает, только уж не на тот аршин. Потом Незабудный поинтересовался:
— А где же это, я слышал, тут у вас еще новый Дворец шахтера заложили? Это что, где шахтоуправление было, что ли?
— Да, признаться, я и сам толком не знаю. Я ведь тоже, брат, тут долго не был. И сейчас больше все на строительстве.
— А где же ты был?
— Я, брат, с другого конца вернулся. Ты — с запада, а я, пожалуй, с востока… Вернее — с крайнего северо-востока.
— Это чего же тебя туда носило?
— Да не своя воля носила.
— Чего же ты там делал?
— Чего делал? Землю копал, лес валил, а потом уж разрешили по специальности. Плотину строил, воду подводил. Артем Иванович сперва не понял.
— Ну, — поясняет ему Богдан, — оба мы, в общем, с тобой Галине Петровне анкету марали: сперва ты, а потом я — по другой уж графе. Но об этом вспоминать неохота, мало ли какие промашки да ошибки бывали… После разобрались.
— А в чем же ты ошибся, Богдан?
— Да не я ошибся, это во мне ошиблись. Большого маху со мной дали, Артем. Оговору подлецов поверили. Я тут при оккупации сильно полицаям фашистским насолил. Ну, кто из них уцелел, меня и оклеветали, дело запутали. А время после войны было, сам знаешь, строгое, не сразу и разобрались… Получалось, что изо всего народа на всем свете только одному человеку верить можно.
Мы-то в него верили, а он, понимаешь, народу доверия не оказывал. А в народ верить надо, иначе такое получится, что и…
Он отмахивается и глядит в другую сторону, отвернувшись.
— Слушай, Богдан, — осторожно начинает снова Артем, — как же ты после простил все?
— Кто же так вопрос ставит? Кому прощать?
— Ведь я так мыслю, Богдан. Я вот виноват перед народом, но надежду имею все-таки, что простят меня в конце концов. А ведь перед тобой все виноваты, выходит, раз ты безвинно пострадал. Кто тебя со всеми рассудит? — Плохо ты мыслишь? — резко останавливает его Богдан. — Ерундовина это, брат! Странное твое рассуждение. И в корне неверное, скажу тебе. Что за разговор это? Как так можно рассуждать? Скажи, пожалуйста… Весь народ, мол, передо мной виноват. А я сам что? Я не народ? А кто я? Слава богу, в партии с восемнадцатого года. И заметь, между прочим, восстановлен вчистую, с полным зачетом стажа. Я тебе так скажу… Нет, погоди, я уж все скажу, чтобы нам после не ворошить в низу самом… Ты вот спрашиваешь: простил ли я? А я не поп, чтобы грехи отпускать.
— Ты извини, если что не так сказал… — говорит Артем.
— Да нет, — с досадой прерывает его опять Богдан, — сказал ты так… Подумал неверно. Я не из тех, кто себя этой обидой отравил. Обида у таких все соки живьем в душе выпарила, так и ссохлись. А я по- другому рассуждаю. Я вот для Галины без вести пропадал, числился в таких. Но сам-то о себе по-другому понимал. Я-то для себя знал, где я и кто я. Меня, помнишь, еще в старые годы завалило раз. Четверо суток тогда с самим стариком Шубиным с глазу на глаз оставался, но знал — пробьются ко мне люди. И не слышал их, а верил, что пробьются. Я веры в народ ни минуты не терял.
— Черт-те вас знает! — восхитился Незабудный. — Из какого состава вы тут все сделаны?
— Состав тот же, только крутой замес мы дали.
— Ну и что же, считаешь, все уже совсем хорошо, как надо?
— Нет, если кто тебе так станет брехать, — не верь. Жизнь мы налаживаем по-человечески. То правда. Многое уже помаленьку достигли, но, конечно, не хватает нам еще, ой-ой! Сам убедишься. Все с боем ведь брать пришлось. А потом Гитлер поразорял. Но мы его, как говорится, сами и прикончили. Да жаль, погибло народу много хорошего. Сын у меня, Артем, был настоящий человек. Вон в той школе учился, что теперь его именем назвали. Уже начальником участка шахты работал. А попутно пилотаж освоил в районном аэроклубе. Сразу, с первых дней, в воздух, в бой. Тринадцать звезд на фюзеляже. Героя дали. Потом сбили его. После ранения приехал к жене на поправку за Урал, к Марине. Тоже была хорошая. Верный человек и удивительной душевности какой-то. Любили они друг друга… Глядеть было радостно на них. А вот не выдержал. Вернулся. Пошел в партизаны. Его по здоровью в армию не приняли, так он пробился. Ну, а дальше ты лучше меня знаешь. Последний ты его видел, а не я. А Марина его в эвакуации жила с Галей. Условия тяжелые, цехи нетопленные, мороз… Ну и осталась у нас Ксанка на руках одна. А я- то сам в этих краях скрывался. В подполье.
Досталось тогда нашей Галине, ох досталось. И работала, и внучку маленькую выхаживала, ведь совсем лялька-то была маленькая. Но сберегла все-таки ее Галина. А без нее бы, без Ксанки, и дом бы у нас запустел. Видал, какая девчонка выравнивается и умишком не отстает. Вылитая Григорий. А иногда глянет — Марина!
Они идут некоторое время молча.
«Ксанка, Ксанка, — думает про себя Богдан, — Ксения-полухлебница, как дразнили ее когда-то. С задумкой девчонка, и не поймешь сразу, что у нее там на сердчишке. Как она вон зажглась и сгасла сейчас. Ведь и не знала никогда отца, а все им живет — и славой его и памятью. Живая, горячая душа! Тихонькая она на вид, а робости ни в чем нет. Верно Галина говорит: «Ксанка у нас как свечечка горит, светит, теплится ровненько, а вдруг — фырк-фырк и затрепещет, растрещится, аж искорки брызнут…»
Он стал вспоминать, как застенчивая, тихонькая Ксанка решалась иной раз на поступки отчаянные, а то и диковатые… «Нет, это не своенравие, — думал Богдан, — это решительность, порыв. Вот как тогда со щенком Гавриком».
Наталья Жозефовна не велела брать собачонку в комнату, где спала Ксанка, глисты еще заведутся. И Гаврика заперли в сарай.
А ночью была гроза. И щенок так выл, что слышно было сквозь гром. И тогда Ксанка, ей было лет семь, тихонько вылезла в окно, пробралась под ливнем в сарай и притащила к себе в комнату щенка. Так и застали их утром под одним одеялом. А подушка вся в грязи.
В другой раз она, услышав от доктора, что бабушке запретили курить дымила-таки Галина Петровна основательно, — тайком от нее выбросила в печку все папиросы. А бабушка хоть обиделась и пошумела, но дома больше не курила. Случилось еще раз так, что пробрали малость Галину Петровну в районной газете; не досмотрела председательница Сухоярского исполкома что-то по жилищному хозяйству… Так Ксанка