- Пришло письмо? - воскликнула она с беспокойством.
- Да, - ответил я, посмеиваясь и поднялся, чтобы встретить её. - Зорба поручил передать, что думает о тебе день и ночь; говорит, что не может ни есть, ни спать. Разлука для него непереносима.
- Это всё, что он сказал? - спросила несчастная женщина, с трудом переводя дух.
Мне стало жаль её. Я достал письмо из кармана и сделал вид, что читаю. Старая соблазнительница раскрыла беззубый рот, маленькие глазки часто-часто моргали; задыхаясь, она слушала.
Я притворялся, что читаю, а когда затруднялся, делал вид, что с трудом разбираю почерк: «Вчера, хозяин, я ходил обедать в одну харчевню. Я был голоден. Вижу, входит молодая девушка во всей красе, настоящая богиня. Боже мой! Как она походила на мою Бубулину! Из моих глаз тотчас потекли фонтаны слёз, горло моё сжалось, невозможно было проглотить кусок! Я поднялся, расплатился и ушёл. Меня, думающего о святых каждую минуту, так сильно захватила страсть, хозяин, что я побежал в церковь Святого Мина, чтобы поставить ему свечку. «Святой Мина, - молился я, - сделай так, чтобы я получил добрые вести от любимого ангела. Сделай так, чтобы наши крылья как можно скорее соединились!»
- Хи! Хи! Хи! - проворковала мадам Гортензия, и лицо её засветилось от радости.
- Чему ты смеешься, хорошая моя? - спросил я, останавливаясь, чтобы перевести дыхание и придумать новую ложь. - Что касается меня, мне хочется плакать.
- Если бы ты знал… если бы ты знал… - закудахтала она, давясь от смеха.
- Что?
- Крылья… так называет ноги этот плут. Так он их называл, когда мы были наедине. Пусть соединятся наши крылья, говорил он… Хи! Хи! Хи!
- Слушай же дальше, дорогая моя, это тебя удивит.
Я перевернул страницу, снова сделав вид, что читаю. «Сегодня я вновь проходил перед парикмахерской. В эту минуту цирюльник выплеснул наружу таз, полный мыльной воды. Вся улица заблагоухала. Я опять подумал о своей Бубулине и зарыдал. Не могу больше оставаться вдалеке от неё, хозяин. Я сойду с ума. Послушай, я даже написал стихи. Позавчера я не мог уснуть и написал небольшую поэму. Прошу тебя, прочти её ей, чтобы она знала, как я страдаю:
Ах, если б мы могли встретиться на тропке,
На тропке, но широкой, чтобы наше горе уместилось!
Пусть меня изрубят на куски или помельче,
И тогда осколки костей моих будут стремиться к тебе!»
Мадам Гортензия, полузакрыв томные глаза, млея от восторга, слушала во все уши. Она даже сняла с шеи маленькую ленточку, которая душила её, и дала свободу морщинам. Старая русалка молчала и улыбалась, её разум, потеряв от радости и счастья управление, блуждал где-то очень далеко.
Ей привиделся март, кругом была свежая трава, цвели красные, жёлтые, лиловые цветы, в прозрачной воде стаи лебедей, белых и чёрных, пели песнь любви и совокуплялись.
Всё было дивно. Белые самки, чёрные самцы с пурпурными полуоткрытыми клювами. Голубые мурены, сверкая, выскакивали из воды и сплетались с громадными жёлтыми змеями. Мадам Гортензии снова было четырнадцать лет, она танцевала на восточных коврах в Александрии, Бейруте, Смирне, Константинополе, а потом на Крите, на навощённом паркете кораблей… Ей смутно припоминалось многое, грудь её вздымалась. Что же ещё было?
Вдруг, пока она танцевала, море покрылось судами с золотыми носами, с многоцветными тентами на кормах и шёлковыми вымпелами. С них сходили паши с золотыми шарами на красных фесках. Старые, богатые беи, приехавшие к святым местам с руками, полными приношений, и их безусые и меланхоличные сыновья. На берег сходили и адмиралы в сверкающих треуголках, и матросы в ярких белых робах и развевающихся панталонах. На суше оказались и юные критяне, одетые в суконные синие панталоны западного покроя с напуском, в жёлтых ботинках, с повязанной чёрным платком головой. Сошёл на берег и Зорба, огромный, похудевший от любви, с большим обручальным кольцом и венком из флёрдоранжа.
Здесь были все мужчины, которых она знала в своей полной приключений жизни, даже старый лодочник, беззубый и горбатый, однажды он возил её на прогулку по константинопольскому рейду. Уже успело стемнеть, и никто их не видел. Они все сошли, а за их спинами совокуплялись мурены, угри и лебеди.
Они сходили, возвращаясь к ней целой толпой, словно охваченные любовью, сплетённые в клубок змеи по весне, двигавшиеся с шипением напрямик. В центре этой кучи постанывала, замерев, белотелая, обнажённая, покрытая потом, с полураскрытыми губами на мелких острых зубах, грудастая, ненасытная мадам Гортензия четырнадцати, двадцати, тридцати, сорока и шестидесяти лет.
Никто не был потерян, ни один любовник не был мертв. В её увядшей груди они все воскресли, привидевшись ей снова в военном порту. Мадам Гортензия походила на высокий трёхмачтовый фрегат, а все её любовники - она трудилась сорок пять лет - штурмовали её в трюмах, на планшире, на вантах; а она плыла себе вся в пробоинах, законопаченная к последнему так давно и горячо желаемому порту: замужеству. Зорба принимал облик тысяч мужчин: турецких, европейских, армянских, арабских, греческих; сжимая его в объятиях, мадам Гортензия обнимала всю эту святую нескончаемую процессию.
Старая соблазнительница вдруг поняла, что я замолчал; видение внезапно исчезло, она приподняла свои отяжелевшие веки:
- Он больше ничего не пишет? - прошептала она с упрёком, плотоядно облизывая губы.
- Чего же ты ещё хочешь, мадам Гортензия? Ты что, не видишь? В письме он говорит только о тебе. Смотри-ка: четыре листа. Да ещё сердце, вот здесь в уголке. Зорба пишет, что он сам его нарисовал. Посмотри, любовь его пронзила насквозь. А ниже, посмотри, целуются два голубка, а на их крыльях совсем маленькими, почти невидимыми буковками написаны красными чернилами два имени Гортензия Зорба. - Не было там ни голубков, ни надписей, но маленькие глазки старой русалки были полны слёз и видели всё, что хотели.
- И ничего другого? Ничего больше? - спросила она с видимым неудовольствием.
Всё это было замечательно - крылья, мыльная вода брадобрея, маленькие голубки, все эти слова и ароматы, но практический мозг женщины требовал чего-то более ощутимого, более конкретного. Сколько раз она слышала красивые речи! Какая от них польза? После стольких лет тяжёлого труда она осталась совсем одна и без пристанища.
- Больше ничего? - шептала она снова с упрёком. - Ничего больше?
Она смотрела мне в глаза, как затравленная лань. Мне стало её жаль.
- Он сказал ещё что-то очень, очень важное, мадам Гортензия, - сказал я, - поэтому я приберёг это к концу.
- Так что же… - спросила она умирающим голосом.
- Зорба пишет, что как только приедет, он бросится к твоим ногам просить тебя со слезами на глазах выйти за него замуж. Он больше не может. Он хочет сделать тебя своей маленькой женой, мадам Гортензия, чтобы больше никогда не расставаться. На этот раз маленькие грустные глазки заволоклись слезами радости. Вот оно, великая радость, столь желанный порт, это была мечта всей её жизни! Обрести покой, улечься в законную постель и ничего больше!
Она закрыла глаза.
- Это хорошо, - сказала она снисходительно, совсем как знатная дама, - я согласна. Но напиши ему, пожалуйста, что здесь, в деревне, нет флёрдоранжевых венков. Нужно привезти их из Кандии. Пусть он привезёт две белых свечи с розовыми лентами и хорошее миндальное драже. Потом он должен купить мне белое подвенечное платье, шёлковые чулки и атласные туфельки. Что касается простыней, то они есть. Напиши, чтобы он их не привозил. Есть и кровать. Старая сирена стала приводить в порядок список своих заказов, делая из своего мужа рассыльного. Вдруг она поднялась, приняв вид добропорядочной замужней женщины.
- Я хочу тебя о чём-то попросить, о чём-то серьёзном, - сказала она и в волнении остановилась.
- Говори, мадам Гортензия, я к твоим услугам.
- Зорба и я испытываем к тебе привязанность. Ты благороден и не стыдишься нас. Хочешь быть нашим свидетелем?
Я задрожал. Когда-то давно в доме родителей жила старая служанка, её звали Диамандулой, ей уже перевалило за шестьдесят; старая дева, сделавшаяся полусумасшедшей на почве невинности, нервная,