талантливейшего писателя безвестности, от фатальной незаслуженности всего, что с ним произошло и происходило.
Все это — и многое другое — соединилось в душе за десять минут ожидания, но соединилось не беспорядочно, а стройно, связанно, как это всегда бывало со мной в минуты неосознанного, но глубокого напряжения. И все это я, не торопясь, со всей откровенностью выложил Поликарпову. Он выслушал внимательно, не перебивая, потом стал отвечать.
Цель его была ясна: он не возражал, чтобы моя статья, в которой были главы, посвященные Вс. Иванову, Фадееву, Заболоцкому, появилась. Но Зощенко…
— О нем вы напишете отдельно, через месяц-другой.
Я не согласился, и он, к моему удивлению, стал уговаривать меня, что было нимало на него не похоже. Он сказал, что сожалеет — трудно было поверить ушам — о моем упрямстве. Он процитировал несколько строк, которые ни при каких обстоятельствах не могли появиться в печати. Я ответил, что Зощенко давно убит, давно забыт, но что история русской литературы продолжает существовать и что самый факт нашего разговора принадлежит этой истории.
— Я запишу наш разговор, и мне нетрудно будет доказать, что последняя возможность спасти Зощенко была в ваших руках, но вы отказались и убили его вторично.
Хотя я сказал ему, что беру верстку статьи из журнала, ново-мирцы посоветовали мне подождать — и не ошиблись. Статья под названием «За рабочим столом» была опубликована в девятом номере 1965 года. Страницы, посвященные Зощенко, остались в ней, хотя и с купюрами. Полные варианты сохранились, но они, конечно, потеряли значение после того, что я рассказал о судьбе Михаила Михайловича в первой части этой книги. Впрочем, кто-то из новомирцев, кажется Лакшин, сказал мне, что статью удалось опубликовать только потому, что Поликарпов лежал в больнице. Вера Владимировна Зощенко прислала по моей просьбе вторую часть книги «Перед заходом солнца», я передал ее в ЦК с письмом на имя Дмитрия Алексеевича. Прочел ли он ее? Не знаю.
Но вернемся к Фадееву. В статье «За рабочим столом» я привел мой последний разговор с ним. Он неожиданно предложил встретиться и поговорить, хотя мы никогда не были в близких отношениях. Вот уже много лет, как статья «За рабочим столом» не перепечатывается по цензурным причинам. Три нижеследующие страницы из нее заслуживают, мне кажется, внимания. Вот они.
«Это было весной 1955 года, когда он неожиданно позвонил мне по телефону и стал расспрашивать о моих делах и здоровье. Потом вдруг предложил пройтись. Это удивило меня. Мы были знакомы, но виделись редко. Он ждал меня на дороге, неподалеку от его дома. Разговор начался, кажется, с вопроса о продлении прав наследства Михаила Булгакова, пьесы которого после многолетнего перерыва вновь стали появляться на сцене. Фадеев очень хлопотал об этом деле и огорчался, что, несмотря на все его просьбы и настроения, не удавалось довести его до благополучного конца. (К сожалению, этот вопрос так до сих пор и не решен.)
Он выглядел превосходно, и когда я ему сказал об этом, засмеялся и ответил, что его ничто не берет.
— Вот только бессонница мучает, — сказал он. — Хотя мне кажется, что я научился с нею бороться.
И он рассказал о том, как, измученный бессонницей, скатывал в один ком множество снотворных, проглатывал их, забывался коротким, беспокойным сном и через два часа просыпался с туманом в голове и с опустошенным сердцем.
— В конце концов мне удалось переломить себя, хотя это было чертовски трудно. Однажды я выбросил все снотворные и решил: сон или смерть. Конечно, в конце концов пришел сон. Правда, на третьи сутки. А ведь какое это счастье проспать подряд четыре часа! Ты ведь сам страдаешь бессонницей, ты меня понимаешь.
Разговор был легкий, даже веселый. И так же легко Фадеев коснулся того, о чем мне не хотелось, да я и не мог бы заговорить.
— Я ведь только что из кремлевки, — сказал он. — На этот раз продержали четыре месяца. И в общем это было даже хорошо, потому что я много работал. — И он засмеялся высоким смехом, который был какой-то разный у него — то искренний и мальчи-шески-простой, то прикрывающий затаенную неловкость.
По началу нашего разговора он действительно показался мне выздоровевшим без притворства, без того стремления, которое иногда овладевало им: показать всем, что он здоров и что вообще все благополучно.
Потом, как бы мельком, он спросил, читал ли я главы его романа “Черная металлургия”, напечатанные в “Огоньке”. Я ответил, что да, читал и что, судя по тщательности психологических зарисовок, которые следуют одна за другой, можно представить себе, что это должно быть многотомное произведение.
И вдруг я почувствовал, что за кажущимся спокойствием, с которым он говорил о своем романе, скользнуло что-то совсем другое.
— Ты знаешь, а ведь я решил оставить эту книгу, — так спокойно, как будто это решение ничего не значило для него, сказал он. — Не то что решил, а вышло так, понимаешь, что я не могу продолжать ее.
— Как не можешь? Ведь ты уже много сделал!
— Да нет, не так уж и много.
— Но ведь ты же был так увлечен, так энергично собирал материал, ездил в Магнитогорск, и, кажется, не раз?
— Да, ездил и собирал. А вот теперь, видишь, дело повернулось так, что я никак не могу кончить.
Он говорил уверенным голосом, в котором по-прежнему скользило стремление подчеркнуть, что ничего особенного не произошло и все превосходно.
Но что же случилось? Откуда вдруг такое решение?
И я стал доказывать ему, что было бы преступлением отказаться от этого романа, который уже почти написан в уме и материал для которого был изучен тщательно и с любовью.
— Да нет, понимаешь, там произошла такая история… Ведь этот материал — я говорю сейчас не о тех молодых героях, о которых ты читал в «Огоньке», — он оказался ложным, совсем другим, чем я его понимал. В основе моего романа должен был лежать вопрос о прогрессе в промышленности, то есть о движущих силах этого прогресса. Но во главе движения я, понимаешь ли, поставил не тех людей, которым действительно были дороги интересы нашей промышленности, а стало быть, и народа.
— Ничего не понимаю!
— Ну да, это довольно сложно. Коротко говоря, я воспользовался материалами одного вредительского процесса, а теперь оказалось, что люди, которые были обвинены по этому процессу, потому что они якобы мешали нашему движению вперед, они-то оказались правы. А те, кто обвинял их и кто добился их уничтожения, оказались людьми, лишенными чести, любви к родине и вообще каких бы то ни было других чувств, кроме любви к себе.
Он замолчал, и хотя это было сказано бодрым голосом уверенного человека, убеждающего себя и других, что все обстоит благополучно, — в нем прозвучало отчаяние.
— Постой, но ведь именно теперь-то тебе и нужно по-насто-ящему приняться за дело!
И я стал доказывать, что все это должно было не оттолкнуть его от романа, а как раз наоборот. Он был введен в заблуждение, как тысячи других, и его долг сказать всему миру о том, как он был беспощадно обманут. Он должен провести черту под тем, что уже написал, и продолжить роман, в котором все станет на свое место, потому что пришло наконец время, когда все действительно становится на свое место. Тогда в книгу вернется исповедь. Рядом с ненаписанным, ложным романом возникает другой, в котором не будет неправды.
Он почти не слушал меня.
— Да, приблизительно то же советовал мне Федин, — нехотя сказал он. — И Твардовский. Я говорил с ними об этом. Нет, ничего не выйдет! Мне всегда было очень трудно писать о подлецах, а сейчас особенно