или не хотел — изобразил себя в Ланцелоте, отнюдь не выглядит в этих очерках всепрощающим добряком. Он судит бесстрастно, объективно и строго. «Белый волк», посвященный тридцативосьмилетнему К.И.Чуковскому, написан беспощадно, и если некоторые черты его сложного характера изображены с жестокостью правдивого наблюдателя, нельзя не отметить, что с годами он изменился, и если бы Шварц пережил К.И.Чуковского, он написал бы о нем совершенно иначе. Так или иначе, при своем великодушии, душевной щедрости, рыцарской простоте Евгений Львович, надо полагать, едва ли пощадил кого-нибудь в своих мемуарах. На редкость проницательный ум, пророческий ум, свойственный поэтам хлебниковского масштаба, тонкая изобразительность, языковые находки, подслушанные и придуманные, — все говорит о том, что когда мемуары будут разгаданы и опубликованы, в русской литературе появится еще одна великая книга.
XVIII. После войны. «Открытая книга»
Историю этого романа стоит рассказать, потому что работа над ним захватывает и конец сороковых годов, и пятидесятые — он писался с перерывами больше восьми лет.
В одном отношении он был совершенно не похож на «Два капитана». Историю советского ученого невозможно было рассказать, воспользовавшись тем «скольжением» мимо происходивших в стране событий, как это было сделано в «Двух капитанах». Там читателя вел за руку сюжет, позволивший воспользоваться только одной идеей — идеей справедливости, недаром я принялся работать над ним в 1937 году. В «Открытой книге» сюжет играет второстепенную роль. Здесь нельзя было обойтись без рамки времени, без истории страны, с которой соотнесена биография моей героини. Влияние политических перемен на возможность опубликования романа или, иными словами, перечень насилий, которым подвергалась моя трилогия в течение многих лет, и составляет содержание нижеследующих страниц.
Первая часть «Открытой книги» еще в рукописи была запрещена цензурой. Главным редактором «Нового мира» (где печаталась эта первая часть) в ту пору был Симонов, а секретарем — Александр Кривицкий, впоследствии прославившийся своей грязной деятельностью в «Литературной газете». Кривицкий позвонил мне, сказал о запрещении и пригласил к Симонову, где на другой день мы обсудили возможность «спасения». Возможность заключалась в том, что я должен был в течение двух дней (номер шел в типографию) написать две главы, посвященные комсомольской деятельности моей Татьяны Власенковой, студентки медицинского института. Накануне я заболел — простудился. С высокой — под сорок — температурой я придумал и написал эти главы — первая часть писалась почти четыре года, и мне даже не пришло в голову отказаться от требования цензуры. В отдельном издании я, разумеется, выкинул эти главы, хотя в них не было ничего, что противоречило бы нравственной позиции моей героини. Они были просто не нужны, затягивали повествование и решительно ничего к нему не прибавляли.
Первая часть была опубликована, и на меня дождем посыпались отрицательные рецензии. Я писал об этом в книге «Вечерний день» — и не стану повторяться. Но там я не мог рассказать о психологической и политической подоплеке этого согласованного нападения. А между тем оно было прямым результатом той общественной атмосферы, которая установилась и с каждым годом все больше разогревалась в стране.
Известно, что для политики Сталина глубоко характерны те «острые блюда», о которых, по слухам, предупреждал еще Ленин; правда ли, что он сказал о Сталине: «Сей повар любит острые блюда»? Si non е vero — итальянскую пословицу с полным правом можно отнести к этой меткой оценке.
В годы террора, который то уменьшался, то вспыхивал с новой силой, этими «острыми блюдами» были знаменитые процессы. После войны таким блюдом оказалась «борьба с космополитизмом».
Но прежде два слова о рухнувших после войны надеждах. Я уже упоминал, цитируя «Доктора Живаго», что война оказалась естественной объединяющей силой, что «чувство локтя» никогда еще не было так сильно и что в чем-то оно приблизилось к понятию «свобода», потому что стремление защитить страну было не вынужденным, то есть почти не нуждавшимся в приказаниях. Одновременно она показала — силой обстоятельств — самоотверженную преданность стране —
Никакого космополитизма, который в «Словаре иностранных слов», изданном в 1941 году, характеризуется как отрицание «патриотизма» (что само по себе является чистейшим вздором), не было и не могло быть в условиях сталинской диктатуры. Понятием этим власть воспользовалась, чтобы прикрыть искусственно подогреваемый антисемитизм, который уже в наши дни привел к массовой эмиграции евреев (и полуевреев) в Израиль.
И это происходило в нашем государстве, основатель которого В.ИЛенин в свое время произнес одну из своих самых страстных речей против антисемитизма. В литературе так называемая «борьба против космополитизма», то есть против евреев, не имеющих (в абсолютном большинстве) ни малейшего отношения к еврейству, не знающих еврейского языка, десятилетиями работающих в русской культуре, развернулась на страницах периодической прессы, на собраниях в Союзе писателей и т. д. Она продолжается и до сих пор, пройдя ряд скачкообразных этапов, среди которых можно указать и постройку бараков на Дальнем Востоке для устройства еврейского гетто, и знаменитое «дело врачей» — «убийц в белых халатах».
Эти постыдные страницы истории советского общества слишком обширны и сложны, чтобы войти в мою книгу. Я упомянул о борьбе с «космополитизмом» только потому, что характерная для него атмосфера высосанной из пальца «борьбы» отразилась на судьбе моей трилогии. Мнимые космополиты, литераторы- евреи, к которым для маскировки был прибавлен Л.Малюгин, преследовались согласно определенному списку. Я в нем не упоминался. В шестнадцати отрицательных статьях, появившихся после опубликования первой части «Открытой книги», никто не называл меня космополитом. Однако напомню ленинградскую проработку прекрасного романа Л.Добычина «Город Эн», после которой автор покончил самоубийством. В 1949 году такой мишенью оказалась моя «Открытая книга». Даже в передовой «Правды» я удостоился (что было, без сомнения, опасно) безоговорочного поношения. Однако больше всех этих статей и опасных упоминаний меня возмутило письмо тридцати четырех (!) первокурсников Ленинградского педагогического института, опубликованное в «Литературной газете» (1949, № 11, № 12). Я поехал в Ленинград, выяснил, что письмо было организовано В.Ермиловым и написано одним из учеников ВДрузина (который завидовал мне с четвертого класса — мы оба учились в Псковской гимназии), и решил (впервые в жизни) сопротивляться. Без сомнения, это был глупый, неосторожный шаг: позвонив Ермилову, я потребовал объяснений, а потом поехал к нему в редакцию «Литературной газеты». Пожалуй, именно на этих страницах следовало бы рассказать о том, что представлял собой В.Ермилов, тем более что справедливое время, без сомнения, уничтожит самый след этого имени в литературной истории. А жаль! Среди преступников, которые десятилетиями отравляли духовную жизнь страны, он по праву занимает одно из первых мест. Не лишенный таланта, он был зол, болезненно честолюбив, беспощаден, опасен. От него, если можно так выразиться, на десять шагов несло предательством, стремлением унизить, жаждой показать свою власть. Не знаю, в ком нравственное уродство выразилось с большей силой. Его единодушно ненавидели все — думаю, что и друзья, то есть те, кто притворялся (из трусости) его друзьями. Недаром же, когда он умер, среди писателей не нашлось никого, кто согласился бы нести гроб, — редкий случай.
К этому-то человеку я отправился «выяснять отношения». Не помню, что я кричал ему, — глупо было уже и то, что я не говорил, а кричал. Уличить его в ленинградской подделке я не мог — у меня не было прямых доказательств. Избить его я тоже не мог, хотя мне этого очень хотелось, — возможно, что он даже догадывался об этом желании, потому что стоял довольно далеко за огромным письменным столом — таким образом мы разговаривали на расстоянии. Однако мне, по-видимому, все-таки удалось указать на некоторые