характером их направления[47]. Уже в 1932 году этот разговор, полный неопределенных намеков, показался бы образцом откровенности. Принято считать (после «Архипелага ГУЛАГ»), что террор был неотъемлемой и характерной чертой всей истории советского общества — по крайней мере до середины пятидесятых годов. Но смешно было бы отрицать, что его стремительное нарастание особенно чувствовалось в тридцатых. Я не помню, чтобы до Первого съезда писателей в Ленинграде с пугающей ежедневной последовательностью говорили об арестах. Были ли мы еще молоды или не успели встретиться с опасностью лицом к лицу, но над идеей вредительства, которая успела навязнуть в зубах, умудрялись даже подшучивать. (Юрий, подсмеиваясь над моими попытками выбрать название для пьесы «Чертова свадьба», предложил более удачное, с его точки зрения, — «Вредитель едет».) На вечеринках Шварц еще сочинял стишки о том, как

В сиянье ночи лунной Стоял большой колхоз.

Кулак, подлец безумный,

К колхозу подполоз.

Но после убийства Кирова, когда десятки тысяч ни в чем не повинных людей (и среди них видные деятели культуры) были высланы из Ленинграда, а другие десятки тысяч арестованы, шутки смолкли. Начиная с 1935 года неназванное, грозящее неопределенной опасностью, бесстыдно определилось. Формула была проста, и никто не смел в ней сомневаться: «Арестован — значит, виноват». Казалось бы, здравый смысл подсказывал обратное. Куда там: в лучшем случае наивные люди спрашивали, разумеется, совершенно непроизвольно: «За что?» Шварц однажды пошутил над моей прямодушной женой, ответив: «А я знаю, да не скажу».

Но был в литературных кругах человек, который без малейшего колебания, с полнейшей убежденностью подтверждал справедливость этих арестов. Это был Тихонов. «Кто бы мог подумать, — говорил он, глядя прямо в глаза собеседнику, — что Тициан Табидзе оказался японским шпионом». Табидзе был его ближайшим другом, можно даже сказать «названым братом». Тихонов не только посвящал ему свои стихи, не только произносил за его столом бесчисленные тосты! Он совершенно искренне восхищался Тицианом как поэтом и человеком. Что же происходило в его душе, когда с видимостью такой же искренности он обвинял своего близкого друга в измене Родине — ни много ни мало! Разговор повторялся после каждого ареста — и это касалось не только писателей, но и политических деятелей, с которыми Тихонов был в дружеских отношениях. Так, он любил рассказывать о Бетале Калмыкове, гордился его дружбой, с восхищением рассказывал о его своеобразном характере и его хладнокровном мужестве, о рыцарской чести, о лавине энергии, с помощью которой он преобразил свою родину — Кабардино-Балкарский край. Но когда этот рыцарь, этот герой многочисленных «историй» был арестован, он, с точки зрения Тихонова, мгновенно превратился в агента американской разведки. Убежденность, с которой Тихонов признавал безусловность этих фантастических превращений, буквально ошеломляла. Я привел только два, наиболее поразительных, примера, когда его слова мгновенно затыкали рот любому собеседнику, едва тот намеревался высказать хотя бы тень сожаления по поводу ареста (и, следовательно, неизбежной гибели) безупречного во всех отношениях человека. Короче говоря, вскоре стало ясно, что разговаривать с Тихоновым об арестах общих друзей бесполезно и даже, может быть, опасно. Но как разгадать его поведение, странное даже на фоне кровавой театральности знаменитых процессов? Что заставляло Тихонова поддерживать идею государственной необходимости террора? Не знаю. Впрочем, думаю, что для этого у него были психологические основания: за ним охотились годами, он десятки раз висел над пропастью на волоске, он спасся чудом. Доказать это не стоит труда.

10

Девятнадцатого марта 1938 года был арестован Николай Заболоцкий. Мне неизвестно, кем был написан донос. Но широко известно, что в связи с этим доносом Николай Васильевич Лесючевский, бывший многолетний директор издательства «Советский писатель», написал (по доброй воле или требованию) отзыв на поэму Н.А.Заболоцкого «Торжество земледелия» (а может быть, и на все его творчество), который подтвердил и усугубил этот ложный донос.

После Двадцатого съезда, когда появилась шаткая надежда на то, что садисты, стукачи, палачи будут наказаны, немногие благородные добровольцы (такие, как И.И.Чичеров) публично объявили Лесючевского грязным доносчиком и пытались добиться хотя бы его исключения из Союза писателей. С великими усилиями выгнали только некоего Эльсберга, сохранившего (вопреки победе справедливости) все свои должности и звания. Между тем надо было видеть, как после Двадцатого съезда вертелся вокруг Заболоцкого заискивающий Лесючевский, как он заглядывал ему в глаза, как упорно заговаривал с ним, вопреки молчаливому презрению, с которым Николай Алексеевич встречал эти попытки!

После беспрерывного четырехсуточного допроса, сопровождавшегося зверскими пытками, НА. был доведен до психического расстройства, в течение двух недель содержался в больнице Института судебной психиатрии, но обвинения не подписал и оклеветать кого-либо отказался. Он был приговорен к пяти годам лагеря, в годы войны срок был увеличен, и только через семь лет он на правах ссыльного был отправлен в Караганду.

Донос Лесючевского был основан на мнимой контрреволюционности поэмы «Торжество земледелия». Как известно, эта поэма давно признана одним из выдающихся произведений поэта.

Но пытали его не за «Торжество земледелия». Его заставляли признаться, что он состоял в антисоветской организации, возглавляемой Тихоновым. По слухам, того же добивались от замученных в тюрьме Бенедикта Лившица, Лаганского, Корнилова и других. Разумеется, никому и в голову не приходило, что ленинградские чекисты, соблазненные успехом московских процессов, решили устроить подобный же кровавый спектакль у себя, в «колыбели революции», и соответственно замыслу избрали подходящую фигуру. Это неопровержимо подтверждается телеграммой, которую в 1939 году Заболоцкий послал Генеральному прокурору СССР. Прочитав в случайно попавшейся ему на глаза газете о том, что Тихонов награжден орденом Ленина, он, естественно, решил, что если главу заговора почтили такой высокой наградой, стало быть, есть все основания для пересмотра дела. Разумеется, никакого ответа он не получил.

Но почему именно Тихонов был избран как центральная фигура будущего процесса? Потому что этот отважный солдат, этот поэт подвига, мужества, отваги был пугливым, слабым человеком, который — я не сомневаюсь в этом — без возражений согласился бы сыграть роль нового Рамзина в намеченном спектакле. Более того: он далеко оставил бы за собой Рамзина, потому что был человеком с воображением. В «Шахтинском деле», в процессах тридцатых годов были неувязки, оплошности, промахи, преувеличения. Процессы стоили огромного подготовительного труда — продолжительные пытки, гипноз и даже, говорят, подмена сопротивляющихся обвиняемых актерами. Думаю, что эта сложная работа упростилась бы, если бы взяли Тихонова. Выбор был обдуман, и процесс удался бы, если бы…

Но здесь волей-неволей я вступаю в область предположений. 10 февраля 1937 года в Большом театре состоялось торжественное заседание, посвященное столетию со дня смерти Пушкина, на котором присутствовал Сталин. Тихонову было поручено произнести вступительную речь, которую на другой день напечатали «Правда», «Известия» и другие газеты. (Приложение № 17). Можно ли сравнить речь с автопортретом? В этом случае — да. Тихонов говорил о Пушкине или (чтобы точнее выразиться) и о Пушкине, но каждое его слово было обращено к Сталину. Большой театр был набит до отказа, но только один слушатель интересовал оратора, только для него была энергично и с воодушевлением произнесена речь, в которой говорилось о Пушкине, но превозносился Сталин. Соединить имена Пушкина и Сталина невозможно. Но Николай Семенович совершил это невозможное и надежно защитил себя, быть может даже не подозревая об этом. Сталин не только одобрил его речь — это вскоре стало известно. Он полюбил Тихонова, а Тихонов полюбил Сталина — искренне, самозабвенно, — недаром же еще и теперь, когда ему минуло 80 лет, портрет Сталина висит над его столом.

Вот что, думается, мешало осуществлению грандиозного замысла ленинградских чекистов. Посадить любимца Сталина, сделать его главой контрреволюционного заговора — для этого нужна была опирающаяся на бесспорные доказательства очень смелая инициатива. Очевидно, бесспорных все-таки не хватало. Однако идея не была оставлена, идея продолжала витать в умах — недаром же, когда чекисты допрашивали меня в сентябре 1941 года — об этом я уже упоминал в первой части, — разговор как-то странно приостанавливался, едва упоминался Тихонов. Что-то как бы происходило между нами, не происходившее, когда я говорил о других своих друзьях — Тынянове, Рахманове,

Вы читаете Эпилог
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату