Слева раздался звук, напоминавший лай собачонки. Кто-то пустил очередь из «шмайссера» в темноту. Слабый вскрик, пальба прекратилась.
Джеймс застыл на месте, чтобы проверить, не оборвало ли телефонный провод. Теперь он был так близко от немецких позиций, что враг мог услышать малейший шум, даже скольжение телефонного провода по камню или по обломку доски. Немцы, понятно, тоже имеют своих разведчиков на ничейной полосе. Каждый немец и каждый союзник, ползущий едва дыша вперед, знал: можно, ползя вот так, и лбами столкнуться. И тогда лишь рукопашная решит, кто останется в живых.
Джеймс осторожно, стараясь не приподнимать головы, перевернулся на бок, поднес бинокль к глазам. Через мгновение взрыв слева высветил не только небо, но и немецкие позиции. Джеймс заметил, что немцы укрепляют зону, известную под названием Дюссельдорфский Ров. А в Мюнхенский Холм, судя по всему, союзники уже попали прямой наводкой.
Справа донесся шепот. Немецкий патруль, догадался Джеймс; примерно с аналогичным заданием. Он притаился, затаив дыхание. Странные это были ночи: все стихает до шепота, до еле слышного бормотания, чтоб не вызвать на себя неприятельский огонь, а возникающий огонь настолько громоподобен, что буквально лопались барабанные перепонки.
Кажется, шепот уплыл в сторону. Джеймс, подняв телефонную трубку, произнес едва слышно:
— Двадцать фрицев у Дюссельдорфа.
Дальний голос ответил:
— Здесь Роджер. Голову пригни, не высовывайся.
Через минуту четыре минометных снаряда грянули один за другим в окоп, где Джеймс только что заметил укрепительные работы.
С одной и той же точки он каждые десять минут определял место для наводки. Пулемет, нацеленный на Кельнский Коровник — уже и не «коровник» вовсе, просто нагромождение изрешеченных камней, — изрешетил объект еще основательней, после того, как Джеймс протелефонировал позицию. Радиовещательный фургон у Берлинской Излучины судорожно заметался было, чтобы убраться восвояси, но британские зенитки разнесли его в щепки. Джеймс подхватил трубку, чтобы назвать очередную цель, как вдруг на другом конце услышал:
— Пора возвращаться, дружище!
— Как, уже?
— Планы поменялись. Снимаемся.
Джеймс различил скрытую радость в голосе из трубки. Может, и в самом деле правда то, о чем все говорят, что со дня на день надо ожидать крупного прорыва. Джеймс снова перевернулся на спину и, извиваясь, развернулся так, что головой оказался по направлению к своим позициям, и начал долгий путь ползком обратно по грязи к относительно безопасному укрытию союзнических траншей, к своему блиндажу.
Этот блиндаж вот уже три недели служил ему домом. Сооруженный предыдущей воинской частью, он был размером примерно в пять квадратных футов с накатом, настеленным железнодорожными шпалами и укрепленным мешками с песком. Шпалы были оклеены старыми американскими газетами, и еще один слой мешков с песком был уложен по периметру внизу, чтобы можно было на них становиться, когда внутрь, что случалось нередко, заливалась вода. Доска на куче мешков с песком служила единственно возможной постелью. Долгие дневные часы Джеймс делил это небольшое пространство, — как, к слову сказать, и постель, — с двумя другими, Робертсом и Херви. О них он не знал почти ничего, но вместе с тем узнал их ближе, чем кого бы то ни было. Многие часы, проведенные вместе в этом узком пространстве под почти не прекращающимся обстрелом обнажили их черты и свойства так, будто они знали друг друга вечность. Жилось в блиндаже весьма нелегко, и в то же время многое упростилось. У Джеймса не было ничего, его не заботили деньги, так как их не на что было тратить, он общался с совершенно чужими людьми, как с близкими друзьями, он не мылся и не менял одежды с тех пор, как их недели две назад в последний раз отправляли в душ.
Когда Джеймс подал первое прошение об отправке на передовую, сначала майор Хеткот просто не поверил своим глазам. Итальянская кампания ведь вступает сейчас в наиболее кровавую стадию, и хотя сообщениям об этом запрещено появляться в газетах, союзные солдаты дезертируют сотнями. Иные простреливают себе ступню или бедро, лишь бы не отправляться в бой, а еще больше народу стало жертвами психических недугов — военных неврозов, неврастений, чего не наблюдалось уже давно, со времен окопных сражений на Сомме. Для человека, уютно пристроившегося в службе полевой разведки, лезть по собственной инициативе в пекло, где другие теряют рассудок, выглядело абсолютным нонсенсом.
Вскоре Джеймс сообразил, что простейший способ добиться своего, это рассказать майору о мотивах, побудивших его отправиться на север. Неверие тотчас переросло в шок. Мало того, что брачный офицер не препятствует бракам военнослужащих с итальянками, оказывается, он сам собирается отправиться на поиски некоей итальянской девицы, на которой намерен жениться. Это утвердило майора в его давних подозрениях, что Джеймс по натуре морально неустойчив и, значит, избавиться от него надо как можно скорее. Джеймсу была предоставлена всего пара часов, чтобы собраться и очистить письменный стол. Времени для того, чтобы посетить «Зи Терезу» и выпить с Анджело по прощальному стаканчику граппы, не оставалось. Не было времени и послать весточку в Фишино, и на то, чтобы взглянуть на закат, превращающий Неаполитанский залив в залитое кровью блюдце. Не было времени на стакан марсалы с яйцом в обществе доктора Скоттеры или на то, чтобы пройтись в последний раз по Виа Форчелла. Времени едва хватило, чтобы черкнуть записку Слону, где Джеймс кратко описал, что произошло, и просил друга, пользуясь своими контактами в контрразведке, навести справки о местонахождении Ливии.
По пути в гавань, откуда ему предстояло отчалить в сторону Анцио, на ум Джеймсу пришел куплет сентиментальной лирической песни, одной из тех, какие пели продавцы нот в городском саду под его окном:
Что бы ни случилось теперь, сможет ли он найти ее, нет ли, но Джеймс почувствовал, будто что-то окончилось, что нынешний этап его жизни вот-вот завершится.
В гавани он отыскал судно-госпиталь, на котором должен был отправиться в Анцио. Судно запоздало из-за ненастной погоды и лишь сейчас с него высаживались пассажиры — грузчики-итальянцы тащили на берег бесконечную вереницу носилок, на которых лежали забинтованные солдаты. Джеймс был поражен, до какой степени многие были измазаны в грязи и в копоти. Они скорее походили на измочаленных школьников, выносимых с игровой площадки, чем на солдат: глиной, точно гипсом, были облеплены их локти и колени. Грязь была на губах, в волосах, даже во рту и в глазах. То тут, то там носилки алели кровью, если санитарам не удалось остановить у раненых кровотечение. Почему так случилось, спрашивал себя Джеймс, что он, столько пробыв в Неаполе, до сих пор не видал, как с таких вот кораблей сгружают искалеченных людей?
Хода до Анцио было всего полтора часа, но для Джеймса это явилось вхождением в совершенно иной мир. Судно встало на якорь в нескольких милях от побережья, ожидая темноты, и Джеймс успел полюбоваться закатом, подобным тем, какие видал в Неаполе. Но вот, негромко содрогнувшись, машины набрали скорость, направив судно в крохотный просвет на дальнем берегу, обрамленный судами всех размеров — миноносцами, моторными катерами, даже парой фрегатов, а также качавшимися заградительными аэростатами, которые вечно напоминали Джеймсу летающих слонов. Он стоял на палубе, глядя на приближавшийся берег. Нигде ни огня, и тишина кругом. Невозможно было представить, что это и есть поле сражения.