Питер лежит рядом с Ребеккой, слушая долгие гудки.
— Привет, милая, — говорит Ребекка. — Мм… Да, у нас все в порядке. Итан приехал. Да, Миззи. Да, я знаю, вы сто лет не виделись. Что у тебя?
Понятно. Конечно. Потерпи, тебе обязательно сделают график поудобнее. Ты так не думаешь?
Мм… Мм… Ну, не паникуй. Ты же знаешь, что у твоей назойливой мамочки всегда найдется пара лишних баксов, если, конечно, ты соблаговолишь их принять.
Вероятно, Би смеется на другом конце провода. Ребекка смеется в ответ. Би, любовь моей дурацкой жизни. Как вышло, что ты стала такой несчастной и одинокой? Почему ты работаешь в гостиничном баре?
Неужели тебе нравится носить эту красную униформу и делать мартини туристам и бизнесменам? Может быть, мы совершили свою первую ошибку еще до твоего рождения, может быть, имя Беатрис оказалось слишком невыносимым для тебя? Почему после школы ты выбрала именно такую работу? Если из-за меня, я очень сожалею. Всей душой. Тем, что осталось от моей души. Я любил тебя. Я люблю тебя. Я не знаю, что я делал не так. Наверное, будь я лучше, я бы знал.
— Как дела у Клэр? — вежливо интересуется Ребекка. Клэр, вся в татуировках, без определенной профессии, — соседка Би.
— Это неприятно, — говорит Ребекка. — Апрель — тяжелый месяц. Я дам папу, хорошо?
Она протягивает трубку Питеру. И он ее берет. А что ему остается?
— Привет, Би, — говорит он.
— Привет.
Теперь у них вот такие отношения. Ее тон из откровенно враждебного сделался фальшиво- участливым — мурлыканье стюардессы, беседующей с надоедливым пассажиром. Это хуже.
— Что нового?
— Честно говоря, ничего. Сегодня вечером я дома.
Такое ощущение, что у него в груди вырастает какая-то колючка. Он видел эту девочку, когда она только-только появилась на свет, он чувствовал ее крохотную мерцающую душу. Видел, как она радуется снегу, вонючему лхасскому апсо из соседней квартиры, красным пластиковым сандаликам. Он тысячу раз утешал ее, когда она ударялась, обижалась, рыдала над очередным умершим хомячком. То, что сегодня они, испытывая обоюдную неловкость, беседуют ни о чем, как какие-нибудь далекие знакомые, лишний раз доказывает, что мир слишком странен, страшен и непредсказуем для его сморщенной души.
— Вот и мы тоже сегодня дома. Ну, мы-то, конечно, уже старички.
Молчание. О'кей.
— Мы тебя любим, — беспомощно говорит Питер.
— Спасибо. Пока.
Короткие гудки. Питер зачем-то продолжает сидеть с телефоном в руке.
— У нее просто такой период, — говорит Ребекка. — Правда.
— Угу.
— Ей нужно обрести независимость. Это не против тебя.
— Я начинаю за нее беспокоиться. Кроме шуток.
— Я понимаю. Я тоже немного.
— Что делать?
— По-моему, не нужно приставать к ней сейчас. Надо оставить ее в покое. Просто звонить каждое воскресенье.
Ребекка ласково отбирает у Питера телефон и кладет его на ночной столик.
— Наш дом превратился в приют для неблагополучных детей, тебе не кажется?
Ах, вот оно что!
Питера осеняет: Ребекка любит Миззи больше собственной дочери. В Миззи есть неуловимость, притягательность, способность к раскаянью и — ну, давай, скажи это — красота. Питер с Ребеккой старались, как умели, но Би появилась так рано (да, он завел разговор об аборте — простила ли его Ребекка хотя бы сейчас?) и, как если бы она чувствовала, что ее не слишком хотели, чуть что, насупленно ото всех отворачивалась и капризничала, а — став постарше — раздражалась и злобилась по поводу и без повода, впадала в настоящее кликушество то в связи с ужасающим положением городских низов, то в связи с преступлениями американского государства, и это при том, что Питер с Ребеккой без конца жертвовали на благотворительность и поддакивали Би во всем, кроме совсем уж параноидальных утверждений вроде того, что СПИД — правительственный эксперимент, или, например, про секретные тюрьмы, куда запросто могут упечь и ее саму за то, что она открыто возвышает свой голос против бесчеловечных заговоров, которые положено не замечать.
Как это случилось? Кажется, только что она была ребенком, экстатически хохочущим у него на руках, а уже в следующий миг возникла эта жесткая, решительная девица с мачете, безжалостно обличающая Питера в его преступных деяниях. Он был равнодушен к нуждам ее соплеменников, он жирел за их счет, он носил вычурные очки, он забывал забрать ее платья из химчистки…
Он что-то упустил. Не совершив, как ему кажется, ничего дурного, он очутился в кафкианском мире, где вопрос о том, виновен он или нет, уже не ставился, требовалось только определить тяжесть вины и величину нанесенного ущерба.
Питер поворачивается к Ребекке и уже открывает рот, чтобы что-то сказать, но в последний момент передумывает. Есть вещи, которые лучше не проговаривать. Он просто целует ее и — зная, что она еще немного почитает, — отворачивается, как-то по-детски радуясь, что засыпает рядом со своей нежной и все более далекой женой. Горит прикроватное бра, Ребекка перелистывает страницы.
История искусства
Утро понедельника. Без чего-то десять. Юта уже в галерее — она всегда приходит первой.
— Доброе утро, Питер, — кричит она со своим нарочитым немецким акцентом.
Хотя Юта живет в США уже больше пятнадцати лет, ее акцент только усилился. Она из тех экспатриантов (между прочим, их число явно растет), которые демонстративно не желают ассимилироваться. С одной стороны, она презирает родную страну
Питер проходит через выставочный зал — прощай, Бок Винсент! Сегодня выставку уже демонтируют. Всякий раз, когда настает время снимать работы, даже сейчас, спустя пятнадцать лет бесконечных выставок — одна за другой, одна за другой — он испытывает чувство разочарования, что-то вроде легкой горечи поражения. И дело даже не только и не столько в объеме продаж (хотя в данном конкретном случае он, пожалуй, и впрямь рассчитывал на большее), а в надежде (другие галерейщики, по крайней мере некоторые из них, тоже в этом признаются после нескольких рюмок), что, благодаря той или иной выставке, вам удалось, пусть на какие-нибудь полсантиметра продвинуть что-то вперед. Что? Наше представление об эстетике? Историю искусства? Черт его знает. Но тем не менее. Ведь существуют же эти непрекращающиеся попытки найти золотую середину между сентиментальностью и иронией, красотой и суровостью, эти усилия пробить брешь в окружающем нас мире, сквозь которую хлынет безжалостный свет истины.
Да, это всего лишь объекты, развешанные и расставленные вдоль стен. На продажу. По-своему довольно красивые: картины и скульптуры, обернутые коричневой бумагой, обвязанные бечевкой и залитые сверху парафином — скрытая отсылка к Христу в погребальных пеленах, — созданные милым и незадачливым молодым человеком по имени Бок Винсент. Три года назад он закончил Бард[10], а сейчас живет со своей подругой (на много лет старше его) в Райнбеке. Винсент умеет, пусть и не слишком захватывающе, рассуждать об обертывании и обвязывании, их связи со святостью, а также о неизбежном превосходстве того искусства, которое мы ждем, над тем, которое мы реально способны создать. По его уверениям, он работает без обмана: внутри, под бумагой полноценные