произошло, по утрам привычно кормила и приводила в порядок мать и уезжала в институт, потом в женскую консультацию, а вечером кое-как ужинала и валилась, засыпала мертвым сном – уставала.
Матери говорить ничего не стали, конечно, а она сама не заметила, что сын стал почти все время проводить дома, – она целыми днями лежала на спине, укрывшись до подбородка одеялом, и слушала телевизор или дремала, почти не разговаривала, и было похоже, что вообще не совсем помнит, с кем живет.
С ребятами ситуацию обсудили не один раз и выхода не нашли. Сидели у Женьки, курили, пили дешевое сухое – дела шли так, что приходилось экономить – и часами крутились вокруг одного и того же без всякой пользы. Женька все время возвращался к причинам, страшно ругал за легкомыслие и обычную глупость. Хочешь, чтоб тебя не трогали, живи, как полагается, ходи на собрания, голосуй, молчи, когда можно, а когда требуют – говори, как все, и никакой комсомол не придерется. Скажи спасибо, что они тебе твои американские тряпки прощали! А ты, дурак, в принципы стал играть, абстракционисты тебя касаются, до Эренбурга тебе дело… Конечно, Глушко ваш – сволочь и антисемит, а ты раньше этого не знал? Вот, довыступался… Надо было на комитете все вытерпеть, даже про отца, поныл бы, получил бы выговор и жил бы себе дальше спокойно.
Он и Киреев возмущались, прерывали Белого – ну, какой теперь смысл говорить о том, что уже произошло? Да и противно было слушать, хотя Женька, конечно, был совершенно прав, но, если всегда вести себя, как он говорил, можно было самому превратиться в Глушко. Киреев бурлил – надо жаловаться в Цэка комсомола, надо добиваться, чтобы оставили в университете, даже если исключат из комсомола, где это видано, чтобы дипломника и почти отличника исключали? В конце концов, где записано, что у нас в вузах только комсомольцы могут учиться?
Он пожимал плечами, не возражал, но и не соглашался. За несколько дней, прошедших после заседания комитета, он – сам удивлялся, как быстро – очень изменился. Тот человек, который еще недавно жил энергичной, не очень осмысленной, но зато имевшей конкретные повседневные цели жизнью Михаила Салтыкова, исчез, а вместо него появилось вялое существо, ни о чем подолгу не думающее, не способное ни огорчаться сильно, ни радоваться, находящееся все время как бы в полусне. Делать что-либо в таком состоянии он не то что не хотел, но и не мог – принимался обдумывать, тут же отвлекался, начинал что- нибудь бессмысленно рассматривать или перекладывать с места на место, выходил из дому и шел без цели, забрызгивая сзади брюки и пальто весенней грязью, не получая никакого удовольствия от блуждания по городу, которое раньше так любил, возвращался, раздевшись, старательно, ни о чем не думая, чистил одежду и среди дня ложился в постель, укрывался одеялом, засыпал без снов. Нина, вернувшись вечером, не могла поднять его, он отказывался ужинать и спал всю ночь, не слыша, как ходит жена, не чувствуя, как она осторожно укладывает рядом свое громоздкое тело.
Постепенно разговоры с ребятами стали все более редкими, они перестали его убеждать в необходимости каких-то действий, его безразличие передалось им, все будто чего-то ждали, что должно было произойти само собою.
Семья жила на скопленные за зиму на водолазках деньги, пачка в ящике кухонного стола, лежавшая за лотком с ножами и вилками, становилась все тоньше, но и это не могло заставить его очнуться.
Однажды позвонил Киреев, без всякого вступления спросил, не читал ли он сегодня «Известий». Он, конечно, не читал. Киреев сказал, что сейчас приедет, и повесил трубку, ничего не объяснив, а через полчаса явился. Молча, криво улыбаясь, он развернул и положил на стол газету, ткнул в маленькую заметку в нижнем углу страницы. Заметка называлась «Дельцы разоблачены», речь в ней шла о подпольных производителях «трикотажа на потребу тем, еще встречающимся в нашем обществе горе-модникам, кто не брезгует услугами спекулянтов». Дельцы, обосновавшиеся в ГССР, использовали ворованное с государственных предприятий сырье и государственные производственные мощности. Сеть сбыта готовых изделий сомнительного качества они раскинули на всю страну, на них работали десятки людей, жаждавших легкой наживы. Органы внутренних дел разоблачили группу так называемых цеховиков, и на днях эти враги социалистической системы хозяйствования предстали перед судом. Среди перечисленных пятерых главных осужденных Киреев ногтем подчеркнул Иванидзе А.К. – это был Анзори. Двоих суд приговорил за хищение социалистической собственности в особо крупных размерах к высшей мере наказания – фамилии не указывались.
Долго сидели над газетой, курили. Разговаривать было не о чем. Он и сейчас не смог сильно испугаться, смотрел искоса на Киреева, все так же криво улыбавшегося, и чувствовал, что не в состоянии заставить себя думать о происшедшем. Все уже не имело значения, что бы теперь ни случилось, ему было все равно.
Позвонили Белому, он приехал, прочел газету, стал твердить, что ничего не случится, но губы его тряслись. В конце концов, таких, как мы, было полно, твердил Женька, всех сажать не будут, да и как всех найдут? Пробыв полчаса, Белый заспешил на работу, что-то у него там было срочное, стал собираться и Киреев. Договорились, что завтра во что бы то ни стало разыщут Витьку, который все не объявлялся и по телефону не отвечал, Киреев сказал, что съездит к нему домой и будет ждать у дверей хоть до ночи.
Оставшись один, он смял газету, сунул ее в помойное ведро и принялся, не зажигая света, в голубых мартовских сумерках бродить по квартире. Постоял над спящей, как обычно, матерью. Ее дыхания сейчас почти не было слышно.
Нина уедет в Одессу, подумал он совершенно спокойно, Бурлаковы ее заберут, а мать все равно скоро умрет. Вот и все, и нечего волноваться, я свободен. Что-то прорвалось в нем, и после дней безмыслия он сейчас размышлял ясно и просто. Надо было давно понять, что жить не дадут, думал он. Отец это тогда понял, а я – просто пустоголовый дурак, жил, как мальчишка, как Белый, которого родители прокормят, как Киреев, которому все кажется, что мы в штабе сидим, в войну играем. Вот и дождался. Теперь уже поздно, ничего не поделаешь, пусть все идет, как идет.
Он надел пальто и вышел пройтись, дойти до Елисеевского – вдруг обнаружил, что дома совершенно нечего есть, и решил к Нининому приходу принести котлет из кулинарии, хлеба, консервов каких-нибудь. Повесил на плечо сумку с надписью «KLM», подаренную в прошлом году случайным знакомым немцем, зажег в прихожей свет, привычно глянул в темное высокое зеркало в черной резной раме, уходящее под самый потолок. В зеркале он увидел высокого молодого человека, которого можно было принять за кого угодно, только не за исключенного студента и разыскиваемого милицией спекулянта. Выражение лица у молодого человека было напряженное, как у всякого рассматривающего себя в зеркале, но уверенное, одет он был прекрасно – ничего советского. Скоро все это кончится, подумал он, стану тем, кто я есть.
На Маяковке было полно народу, сырость клубилась в свете фонарей и театральных подъездов. Косынки еле сходились под подбородками девушек, начесавших к вечеру бабетты полуметровой высоты, на непокрытых волосах молодых людей блестели мелкие капли воды. Возле кукольного и «Современника» стояли толпы, у него несколько раз спросили лишний билетик, а мальчишка лет четырнадцати, в стареньком пальто на вате и без шапки, сверкающий шикарным модным пробором, громким шепотом по- английски сам предложил ему билеты на вери интерестинг плэй эбаут рашен революшен. Полжизни прошло с тех пор, как он сам здесь так же бегал, только некому было тогда предлагать билеты по-английски.
Когда он вернулся из магазина, Нины еще не было. Он выложил продукты и сел на кухне, не зажигая света. Безразличие не возвращалось к нему, он думал сосредоточенно и не отвлекаясь, последовательно делая выводы, будто зачеркивая выполненные пункты давно составленного плана.
Про комсомол и университет надо забыть. То, что ушел с комитета, не явился на собрание, прогулял уже восемь дней военки, не может кончиться ничем, кроме исключения. И никакой райком не поможет, если бы дипломника исключили за пьянку, было бы другое дело, Глушко не дали бы проявить власть, но исключили за политику, тут райком, наоборот, должен проявить бдительность и принципиальность, и если даже кафедра захочет вступиться – хотя, конечно, из одышливого, с вечно горестным лицом доцента Шиманского какой заступник? – никто кафедру слушать не будет. Значит, исключение и армия… Только бы не угодить в этот проклятый весенний призыв. Нине надо добиться открепления – не может оставаться одна с ребенком, муж в армию уходит – и сразу после госов уехать в Одессу. Там Бурлаковы что-нибудь придумают. Вполне может быть, что уговорят ее развестись, что ж, правильно. С ним уже все равно все ясно. К осени решится с матерью… И – армия, а потом найти какую-