пятиэтажках, ездят на работу через весь город, носят ужасную одежду, ходят на собрания и не боятся, что завтра все рухнет, кончится мир.
Ничего не придумает Женька, вдруг понял он, и Киреев ничего не придумает, и незачем искать давно не объявлявшегося Витьку, потому что он ничего не придумает тоже, и ничего сделать нельзя.
Он вышел на «Парке культуры», перешел на кольцевую, доехал до Таганки и пошел вниз, мимо церкви, мимо больницы, вышел на набережную и свернул к Таниному дому.
Она встретила его, будто ничего не изменилось, будто он был у нее вчера. Отступила в глубину прихожей, смотрела, как он снимает пальто. Он поцеловал ее, она ответила еле ощутимым движением губ, обняла, погладила по затылку. Пошли на кухню, сели, выпили по рюмке, закурили.
– У меня неприятности, – сказал он и удивился: вдруг оказалось, что ему не хочется ничего рассказывать, он почувствовал, что не может пересказать разговор с Ленкой Сивашовой, не может описать кошмар, который надвигается, потому что и разговор, и кошмар как-то расплылись, перестали казаться реальными, и он неопределенно закончил: – Не знаю, что делать…
Она молчала, ее лица против света не было видно, и он тоже молчал. Когда шел от метро, представлял, как признается ей в своем страхе, но теперь и страх куда-то делся, он ничего не чувствовал. Таня встала, выходя из кухни, потянула его за рукав, он вспомнил, как несколько часов назад его держала за рукав активистка, но и это воспоминание здесь, в знакомой полутьме запущенной квартиры – в кухонной раковине, как всегда, громоздилась грязная посуда, – не вернуло ему ощущения близящейся катастрофы.
Они пошли в спальню, там уже было почти совсем темно, белела незастеленная постель, одна подушка валялась на полу. Таня начала молча раздеваться, он, застревая в рукавах и штанинах, тоже стягивал с себя одежду. Ничего не забылось, они привычно двигались, он скалился и скрипел зубами, она стонала, мотая из стороны в сторону головой, и волосы ее ползали по подушке тонкими темными змеями, потом он рушился рядом с нею, прятал лицо, а она перекатывалась на бок, клала руку на его спину и тихонько похлопывала, будто успокаивала ребенка.
– Расскажи о неприятностях, – тихо предложила она, когда он лег на спину и потянул на себя одеяло, в комнате было не жарко. – Что-то не так с делами? С грузинами?
Он мельком удивился – оказывается, она знает о грузинах, запомнила разговоры с ребятами, хотя вроде бы никогда не прислушивалась.
– С делами тоже так себе. – Он сел в постели, подмостил подушку под спину, говорил, закрыв глаза, услышал, как она чиркнула спичкой, и почувствовал сигаретный дым. – Из Тбилиси уже месяц ничего нет, телефон не отвечает… Да это черт с ним, прояснится как-нибудь. А вот из комсомола меня попереть могут, представляешь? Тогда все – и из университета исключат. Армия, представляешь? А у меня Нинка беременная…
Он сообразил сразу и прикусил язык. Таня молчала, он стал быстро болтать, рассказал о назначенной на завтра комсомольской экзекуции, даже начал репетировать свою оправдательную речь, придумывая всякие тонкие шутки, которые будет говорить на комитете, – такие, чтобы комсомольцы не поняли, а он сам чтобы сохранил лицо, и чтобы покаяние не получилось слишком унизительным… Вдруг Таня все так же молча легла на спину, потянула его на себя, и он замолчал тоже, и полчаса они в тишине мучили друг друга, у него ничего не получалось, потому что он думал о другом, но постепенно мысли спутались и ушли, остались только ощущения – влажная женская кожа, складки простыни, прикосновение холодного воздуха к потной спине – и неудержимое желание.
Когда он снова перевернулся на спину и открыл глаза, Таня стояла посреди комнаты уже одетая.
– Оденься, – сказала она, – здесь холодно, простудишься.
Он торопился, кое-как завязывал шнурки ботинок, понимая, что теперь уж точно все кончилось и больше он никогда не вернется в эту квартиру, в которой прожил целую отдельную жизнь. Таня вышла из спальни, было слышно, как она в кухне открывает и закрывает холодильник, гремит посудой. Он, уже в пальто, неловко протискиваясь в коридоре, держа в руке кепку, тоже пошел на кухню. Таня сидела за столом спиной к двери, как обычно садился он, перед нею стояла полная рюмка, в пепельнице дымилась сигарета, а она, подперев подбородок ладонью, смотрела прямо перед собой в окно, за которым уже почти стемнело.
– Давай выпьем, – сказала она, – выпей… на дорогу.
Он, не садясь, налил себе, потянулся чокнуться с нею, но она уже проглотила, сильно закинув голову, водку одним глотком, неловко поставила рюмку – рюмка упала, покатилась по столу и едва удержалась на краю – и быстро ушла в глубь квартиры, не сказав больше ни слова. Он поставил свою рюмку, не выпив, и вышел, осторожно притворив за собой дверь и прижав ее, чтобы щелкнул замок.
Через пятнадцать минут, когда уже ехал в троллейбусе по Солянке, он думал только о завтрашнем дне. К тому времени, как добрался домой, так ничего и не придумал.
Нина покормила мать, потом они сели вдвоем на кухне ужинать. Ему невыносимо захотелось рассказать все жене, долго жаловаться ей, потом лечь и слушать ее утешения, но он чувствовал, что не сможет сделать это, и даже не потому, что жалеет Нину и не хочет ее волновать, а потому, что после разговора с Таней рассказывать все еще кому-нибудь стало невозможно. Нина, не замечая его почти истерического состояния – он вскакивал, ходил по кухне, курил в форточку, вздыхал, хрустел пальцами, – очень оживленно рассказывала о своих делах в институте, о девочках, спешащих выйти замуж, чтобы не ехать по распределению, о том, как они ей завидуют. Он слушал и думал о том, как завтра к вечеру изменится и ее жизнь.
Наутро он встал поздно – спал на удивление крепко и даже не слышал, как Нина собралась и уехала в институт. Есть не хотелось, мать от завтрака тоже отказалась, пожаловавшись на тошноту и тяжесть в желудке, и снова задремала, она лежала на спине, рот ее приоткрылся, дышала она громко, всхлипывая. Он постоял рядом с ее постелью, глядя сверху на белое бескровное лицо, темные запекшиеся губы, вздрагивающие прозрачные веки. Очертания ее уменьшившейся почти до детских размеров фигуры были почти не видны под одеялом.
Он смотрел и удивлялся – он ничего не чувствовал, жалость кончилась, исчерпалась за эти годы, и он не мог представить, что будет чувствовать мать, когда проснется и будет лежать в своей вечной темноте и тишине пустой квартиры.
Внутри нас пустота, подумал он, если бы мы не были пустыми внутри, мать не смогла бы пережить отца, а я бы не смог жить в свое удовольствие, когда она ослепла, и я бы чувствовал тот ужас перед будущим, который чувствует Нина, а Нина понимала бы, как я боюсь крушения, бедности, которые могут наступить в любую минуту, но мы все пустые и ничего на самом деле не чувствуем, и живем, не думая об этой пустоте, которая поглощает и в конце концов поглотит каждого из нас.
От этой мысли он похолодел, даже передернул плечами, как от озноба. Но тут же стало и легче, потому что он понял, что пустота спасет и его, и всех, что бы ни случилось, все как-нибудь устроится, нет ничего такого страшного, из-за чего наступили бы настоящие страдания, потому что пустота не может страдать, пустота сливается с пустотой, и остается только пустота.
Он натянул старый свитер, сшитые Таней толстые брюки, постарался увидеть себя в зеркале со стороны – вид все равно был не такой, в каком, по его представлениям, надо было бы идти на комитет комсомола, но более неприметной одежды У него не было.
Пустота, думал он, стоя на эскалаторе метро и глядя в лица едущих на встречном эскалаторе, пустота, каждый пуст и знает это про себя, а про других не знает, и они кажутся ему живыми, настоящими, а на самом деле все пустые, и это спасение, потому что иначе жизнь была бы невыносимой.
Никогда прежде он не думал о таких вещах и теперь не мог отогнать мысль, впервые поразившую его своей важностью для жизни вообще, а не для этой минуты. И до самого университета он доехал, совсем не думая о том, что его ждет в ближайшие часы.
В комнате комитета комсомола было душно, пахло старым табачным дымом, хотя никто не курил. На стенах висели древние фотомонтажи, среди них был даже выпущенный еще по случаю полета Гагарина. Члены комитета садились за длинный, покрытый темно-красной суконной скатертью стол, ему указали на стул в торце, а в противоположном торце сел Глушко. Было похоже, что собрались все равные, и он один из них, и сейчас начнется какое-нибудь совещание по итогам шефской работы или о подготовке к