говорит — был, что называется, нарасхват. Однако он утверждает, что мысль об измене у него тогда еще не родилась; мерзлое голое зернышко, позабытое-позаброшенное где-то в сухой бороздке, куда не проникают солнечные лучи, еще не знало откуда придут к нему живительные силы.
— Да, сэр, так он утверждал на одном из ночных допросов, поэтому он и не стал доставать английский паспорт, который был зашит у него в пальто, а только с горечью думал: вот опять одни иностранцы сменили других на нашей земле; он все еще колебался, смотрел со стороны, пытался понять, каковы наши намерения. К тому времени Газа была уже в наших руках, прорыв удался, наш 'бодливый бычок', сэр Эдмунд, уже перебрасывал силы на север, вдоль моря — по филистимским степям, по дюнам и болотам, он спешил в Иерусалим, чтобы взять его до Рождества, как бы в подарок Ллойд Джорджу и всему английскому народу, потому что в Лондоне уже истосковались по победам. Не это ли послужило источником живительных сил для зерна измены?
— Сначала, сэр, старый шотландец прятал его в своем обозе и таскал за собой в рейды между Беер- Шевой и Газой в поисках той самой Лошади с большой буквы, но вскоре о нем прослышали в штабе и силой отобрали у капитана. К нему прикомандировали переводчиков-англичан, чтобы учились у него. И они не уставали поражаться его способностям: слова чужого языка как будто сами по себе, еще в воздухе, минуя его мозг превращались в английские слова и складывались в понятные фразы.
— Итак, сэр, армия Алленби, как полноводная река, несется на север, смывая попадающиеся на пути позиции турок, еще более зыбкие, чем окружающие их пески. Одна за другой сдаются на милость победителя деревеньки, и офицеры из ставки возят господина Мани с собой, чтобы он переводил приказ, оповещающий жителей о том, что отныне они находятся под английским покровительством. Он шагает между военными, единственный здесь штатский, худой, в очках, губы плотно сжаты, глаза горят, все в том же отцовском пальто, совсем уже истрепавшемся, все еще под впечатлением перемены, происшедшей в нем, отрезанный от родных пенат и от сына, лишенный даже возможности послать весточку: сообщить, где он, но получивший зато возможность вволю поездить по родной земле, осмотреть ее. Верхом — к лошади его по-прежнему привязывали, чтобы не упал, — он забирался в самые отдаленные селеньица, спешивался — такой невзрачный и такой гражданский среди всей офицерской братии со стэками, — выходил к темным феллахам и переводил им распоряжения новых властей; английский офицер еще не успевал рта раскрыть, а он уже переводил, ибо на самом деле это был уже не перевод, а собственный коротенький спич, который он давно сочинил, причем, что он там говорил никто проверить не мог… Он был похож на какого-то зловещего комиссара, духа войны, который носится из деревни в деревню в окружении целой свиты в шинелях. Он вырастал словно из-под земли перед арабами, молодой еврей в старом пальто, окруживший себя англичанами. Если мухтар[49] задавал вопрос, он отвечал на него сам, уверенно и категорично; когда офицер его спрашивал: 'Что они говорят?', он бросал в ответ: «Неважно», а когда тот просил: надо обязательно сказать им то-то и то-то, он отвечал: 'Я уже сказал все, что нужно', потом приказывал арабам разойтись, давал знак офицерам и. отправлялся дальше.
— Да, сэр, до такой степени; иногда даже казалось, что штабисты побаиваются его. Потом наступило 20 ноября, когда Алленби направил дивизии на восток, к Иерусалиму. Однажды ночью Мани зашел в штаб и обнаружил на столе телефонограмму из Лондона, это была Декларация Бальфура,[50] он прочел ее и не поверил собственным глазам.
— Да, сэр, я тоже так решил. Документ небольшой, может рассматриваться как частное письмо лорда Бальфура, и я подшил его к делу.
— Очень взволновало, сэр, потому что он не ожидал ничего подобного.
— С тех пор, как он покинул дом и главное сына, к которому был очень привязан, прошло уже три недели, его подхватило и бросило в английскую колесницу, которая, не замедляя хода, прокладывала себе путь по Святой земле. И вдруг такие щедрые обещания, которых ни он, ни, к чести его надо сказать, никто вообще не ожидал. Мысль о возвращении в Иерусалим теперь не давала ему покоя, он просыпался по ночам, бродил среди лошадей, пушек и часовых; уже зарядил дождь, дул холодный ветер, армия Алленби шаг за шагом карабкалась на Иудейские горы, пальто его пришло уже в полную негодность, ему выдали шинель и большие армейские ботинки. В этом одеянии — странная смесь цивильного и военного — он добирался до передовых позиций и оттуда смотрел в бинокль, не уставая удивляться: месяц назад он покинул город, чтобы пробираться на юг, а сейчас он возвращается с запада с армией целой империи, чтобы покорить его во второй раз. А 6 декабря, господин полковник, он оказался вместе с пехотинцами у Неби-Самуэль, там, между прочим, пришлось выдержать нелегкий бой. Оттуда уже открывался прекрасный вид на его родной город, который показался ему теперь маленьким, ершистым и враждебным. 9 декабря Иерусалим, как известно, был взят, и спустя два дня в него вступил сэр Эдмунд, а за ним его воины; звонили колокола и старейшины встречали его хлебом-солью; наш обвиняемый шагал вначале в строю победителей, вглядываясь своими глазами-угольками в толпу, — белая ворона среди волынок и австралийских колониальных шлемов. Возле Яффских ворот он нырнул в переулок и явился домой — как ни в чем не бывало, словно после обычного рабочего дня, — и на неделю залег среди подушек и перин, не выходил из дому, и сын не слезал с его кровати. Друзей, которым он мог бы рассказать о своих похождениях, у него не было, с женой он много не говорил, только часами смотрел в окно, по которому стекали потоки нескончаемого дождя, прислушивался к залпам артиллерии Четвуда, отбивавшего контратаки турок. Линия фронта переместилась уже к Рамалле.
— Да, сэр, контратака была весьма серьезной, но я уверен, что генерал ждет не дождется возможности самолично показать вам район, где велись бои, посвятить во все военные хитрости, и я не хочу отнимать у него пальму первенства, тем более, что в вопросах стратегии я скорее любитель, чем профессионал, да и непосредственно по нашему делу мне надо еще так много рассказать. Когда перед Рождеством небо прояснилось, Мани стал выходить из дому. В городе во всю уже дули новые ветры: были отведены здания под штаб и комендатуру, появилось много колючей проволоки, полиция, разного рода чиновники, политические и прочие деятели — все просто сбиваются с ног, евреи ликуют, арабы в шоке; тем временем опять зарядили дожди, что ни день, то туман, как будто наша армия принесла с собой лондонский смог, и он по-прежнему думал: вот, пожалуйста, — одни иностранцы сменили других.
— Совершенно верно, сэр. Я сам себе неоднократно задавал этот вопрос. А чего, собственно, ждал этот хомо политикус? О чем он думал? Что мы завоюем город, передадим все бразды правления местному населению, раскланяемся и уйдем?
— Вы совершенно правы, господин полковник, потому что это и был самый решающий, может быть, даже роковой момент, когда зерно измены, которое лениво переваливалось с боку на бок, нежась в своей прохладной и влажной лунке, набираясь живительных сил, вдруг лопнуло, раскололось на сотни частиц, как будто на него брызнули кислотой, пустило тысячи тонких едва заметных побегов-паутинок, теряющихся между кочками, и, казалось, достаточно легчайшего ветерка, чтобы их оборвать, но умеющий видеть сразу бы распознал, что на самом деле зерно превратилось в растение — корень и стебель, и отныне будет неустанно и неудержимо расти и расти. Так вот: он является в штаб, где все ему очень рады (в суете первых дней оккупации о нем, таком испытанном переводчике, просто забыли); он, сэр, заходит к начальнику штаба дивизии майору Стенфорду, предъявляет свой английский паспорт, и тот тут же, на месте ставит его на учет, выдает ему форму, пробковый шлем и даже старый пистолет, котелок и медальон с личным номером, ему присваивают чин капрала и устанавливают оклад — четверть фунта в неделю, наш майор Кларк закрепляет все это своей подписью, и отныне он — штатный переводчик в армии Его Величества.
— Конечно, сэр, все документы заверены и подшиты к делу, лежащему перед вами, что очень и очень отягощает его, как в прямом, так и в переносном смысле.
— Совершенно верно, сэр, весьма и весьма неосмотрительно, не проверяя, насколько он лоялен, насколько надежен, — правда, они помнили его но осенней кампании, когда армия Алленби прокладывала себе путь к Иерусалиму; поэтому неудивительно, господин полковник, что очень многие заинтересованы сейчас поскорее покончить с ним и заодно похоронить подписанные ими тогда документы; но как бы то ни было, с того момента он стал своим человеком в штабе, ему даже выделили стол, за которым он переводил приказы губернатора, а вечером он возвращался домой и забирался в кровать вместе с сыном и своей тихой-тихой женой; он закрывал глаза и вспоминал дни, когда он ездил по арабским деревням в сопровождении офицеров и в каждой произносил свою речь; в одну из таких ночей в сердце его, сэр, проснулось сочувствие к арабам…