Это было сделано для предупреждения, ежели бы кто из Санктпитербурха захотел Алексея предупредить, чтоб тот не возвращался.

Вырвав согласие царевича о возвращении домой, Петр Андреевич организовал все очень хитро. Перво-наперво от всяких сопровождавших австрийских офицеров он отказался. Потом они с Алексеем посетили город Бари, где царевич приложился к мощам Николая-чудотворца. И только когда они уже выехали из Неаполя, тут только цесарь Карл VI понял, какая крупная добыча от него уходит. Спохватился! Особенно же он встревожился, когда царевич, проезжая через Вену, к нему не явился, как было условлено… Не явился на аудиенцию и Толстой.

Цесарь распорядился срочно вперед гнать эстафету — известить коменданта города Брюна — графа Колоредо, чтобы он царевича там непременно бы встретил под предлогом сказать ему комплимент по случаю проезда, и тут у него спросил бы — «волей или неволей тот едет?» И если ответ будет — «неволей», то сделал бы так комендант, чтобы царевичу дальше не ехать. А для того надлежало графу Колоредо к царевичу явиться не в одиночку, а под видом свиты — с большим числом надежных офицеров, чтобы применить в случае нужды силы. В городе Брюне поезд царевича был задержан на несколько дней будто за неполучением разрешения из Вены. Петр Андреевич протестовал формально, заявил, что он эту задержку считает за простой арест. И пришлось Толстому допустить графа Колоредо сказать Алексею Петровичу свой «комплимент», однако в своем личном присутствии. «Комплимент» был выслушан при полном молчании, и весь кортеж двинулся дальше, на Ригу. Афросинью со слугами отправили другой дорогой.

Глава 14. Манифест народу

Алексей-царевич в Твери целых десять дней ждал, пока царь прибудет в Москву. Пришло наконец приказание ему ехать.

«В Москву, к отцу!»

Не знал царевич того, что будет. Думал он на Афросинье жениться, в поместье жить. А там что бог даст. А Афросиньюшка уже сына обещалась принести ему — «селебляного», так оба они будущего сынка уже прозвали и для этого «селебляного» уже и одеяльце на чернобурке заготовили. Этот сын любимый был бы, не то что от Шарлоты, полунемец Петр Алексеевич Второй.

Не знал того, как пойдут дела, и Петр Андреевич Толстой. Вот почему он — ух, дипломат! — 22 января из Твери написал Афросинье такую на всякий случай записку.

«Государыня Афросинья Федоровна! — писал Толстой. — Поздравляю вас, мою государыню, с благополучным прибытием государя-царевича в свое отечество, понеже все волею божьей так исправилось, как вы желали. Дай боже вашу милость, мою государыню, вскоре нам при государе-царевиче видеть.

Покорный слуга Петр Толстой».

Не знал того, что будет, и сам царь Петр. Уже скача в своей кибитке в Москву из Санкгпитербурха навстречу сыну, он словно каменные глыбы в голове ворочал. Что ему делать? Другие-то за него скрываются, его умом живут. А вот ему куда, за кого спрятаться? Кого спросить? Сам за все отвечай! За себя. За народ. За страну. За будущее.

Народ! Миллионы черных людей да наверху — горстка позолоченных. Но «мужик сер, а ум у него не черт съел». Или такому народу и впредь серым оставаться вовек? Или нет для такого народу жизни лучше, светлей, веселей?

Отковывая, бывало, на наковальне огненные лапы корабельных якорей, Петр слушал мерные удары своего молота, как ход тяжелого маятника времени. Раз! Раз! Идет, идет время! Делает новое! Делает лучшее. «Промедление времени — смерти безвозвратной подобно», — говаривал Петр. Только время, употребленное на труды, на усилия, — вот что могло изменить лик русской земли, сделать ее, сильную, огромную, богатую, уютной, облаженной, ласковой, просвещенной… Не одним днем Москва строилась! Не в один день аккуратные домики для всего народу нашего на необъятных просторах пеших построить можно. С оконницами стеклянными, с белыми занавесками, цветными лентами подхваченными, с посудой блестящей, как на голландских печах, с цветками, как у Аннушки Монс бывало, вместо хмурых, почернелых от времени, покосившихся, взъерошенной соломой крытых изб, которые, спасибо, хоть иногда пожары вылизывали начисто и тем поновляли… Но трудно было тащить на высокую гору этот тяжелый воз, ох, тяжко…

Но все неудачи, все трудности только разжигали волю Петра. Его шаги гремели, как время. «Шведы восемнадцать лет тому назад большую викторию под Нарвой получили— сие бесспорно! — думал он. — От этого варварского несчастья — нужда нашу леность отогнала и к трудолюбию, к искусству день и ночь вынуждала…»

И сидит царь Петр один. Над ним ночь. Лед на окне. Рубленые стены с морозу ухают. Попробуй-ка, сохрани жар сердца при таком морозе без водки. А ведь на Юге, на Востоке есть теплые места, где всякого изобилия много. Там и цветы, и плоды, и фрукты, и вино, и искусства, и ткани, и уголь, и нефть, и железо… Не только одна рожь, да сало, да береза, да пенька. Вон на Восток насколько уходит, простирается земля Haшa. До Америки, что ли, доходит… Надо бы послать про то прознать! И на Западе, у Балканских гор, живут люди того же славянского корня, как и мы. Язык-то один — грамматика ясно о сем говорит. Пусть она кажет нам — грамматика-то. Только наш труд нужен — хоть и принуждением, старание нужно, а сил-то у нас хватит — обратить все это на потребу государству…

Ничто не могло удержать Петра на его пути к просвещению. Как же приходилось ему раньше двигать народ, какими путями? Страхом, казнями! Вон лежат они под кремлевскими раскатами во рвах на Красной площади, тела истерзанные, колесованные, избитые, глаза белые слепо глядят, черная кровь спеклась. На виселицах ветер трупы раскачивает, над ними воронье кружится. Страшно народу, что у него такой царь, ну он и покоряется. А того не знает народ, что это в сердце царя жалость к народу говорит, что это ревность же о нем, о народе, о его же судьбе…

«Ей-ей, ради только России, ради ее славы и благоденствия эти труды мои! — думал Петр. — И обо всем этом мне нужно перед всеми всенародно из Москвы рассказать, какое горе у меня приключилось, какая измена в самой царской семье завелась. Сын мой делу изменил! Сын мой! Пусть все знают это! Пусть по всем церквам прочтут об этом мой манифест… Пусть не только господа Сенат знают, пусть сам народ все начистоту знает. Пусть сам народ меня с сыном судит. Иначе нельзя!.. Все нужно написать. напрямик! Все».

Царь одним движением сбросил со стола помеху — бумаги, схватил гусиное перо, обмакнул в чернила.

Начал набрасывать манифест:

«Мы, Петр Первый, и прочая, и прочая, и прочая объявляем всем нашим верным подданным, всех чинов людям. Всем нашим людям ведомо, каким прилеганием и попечением мы сына нашего перворожденного Алексея воспитать старались, — писал Петр. — Мы от детских лет учителей ему придали — и русских и иностранных, чтобы царевич не только в страхе божьем воспитан был и в вере православной нашей, а и в знании политических и военных дел и разной истории».

И мысль, едкая, как дьявол, снова и снова дразнит Петра:

«Читал Алешка истории, а чего из них вычитывал? Вон что читал царевич…»

И снова и снова листает Петр выписки Алексея из книги историка Барония, те места, на которые тот особое внимание обратил:

«Феодосий-император, готовясь к войне, писал в заповедь воинам, чтобы не брали они дров и постелей на квартирах…» — делал заметки Алексей.

«Во Франции носили длинное платье, а короткое Карл Великий запрещал, длинное хвалил. Короткого не любил».

«Филдерик, король Французский, за то был убит, что церкви и их церковные имения обирал». «Вон он, Алексей-то мой, чего из тех историй вычитал! Все против меня, все против отца!»

И, брызгая, перо снова бежало по бумаге:

«Но все наши старания для обучения царевича тщетны оказались. От нас приставленных учителей он не слушал, а общался лишь с непотребными и вредными людьми, со старыми привычками. Мы его в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату