выпрыгнул бы в окно, чем дал бы это прощение…»
Возможно также, что поэт просто отвык от жизни в столице, грустит по сельской тишине.
И в этом отношении примечательны письма Пушкина к Прасковье Александровне Осиповой. Только что покинув Михайловское, Пушкин, как мы видели, пишет из Пскова Прасковье Александровне.
Прибыв в Москву 8 сентября, будучи увлечен своим триумфом, своими деловыми организационными встречами, новыми знакомствами, мыслями и делами, Пушкин снова пишет в Тригорское 16 сентября: «Вот уже 8 дней, что я в Москве, и не имел еще времени написать вам, это доказывает вам, сударыня, насколько я занят. Государь принял меня самым любезным образом. Москва шумна и занята празднествами до такой степени, что я уже устал от них и начинаю вздыхать по Михайловскому, т. е. по Тригорскому; я рассчитываю выехать отсюда самое позднее через две недели…
15 сент. у нас большой народный праздник; версты на три расставлено столов на Девичьем Поле; пироги заготовлены саженями, как дрова; так как пироги эти испечены уже несколько недель назад, то будет трудно их съесть и переварить их, но у почтенной публики будут фонтаны вина, чтобы их смочить; вот — злоба дня… Примите, сударыня, уверение в моем глубоком уважении и неизменной привязанности, которые я буду питать к вам всю жизнь». Описываемый народный праздник и угощение в Москве состоялись, причем не обошлись при этом без беспорядка, как бывало почти что при каждой коронации.
«Приехал Царь, — записывает в дневнике Погодин. — Бросились. Славное движение! Сцены на горах. Скифы бросились обдирать холст, ломать галереи. Каковы!..»
И Пушкин едет в Тригорское — Михайловское пусть и с опозданием на целый месяц — второго ноября. Сентябрь и октябрь были заняты у него визитами, знакомствами, выступлениями, а главное — сватовством…
Пушкин уже вплотную думает о своем гнезде, он устал от скитаний.
А Москва — «ярмарка невест», и перед Пушкиным проходят одна за другой невесты. Первую свою невесту, дальнюю свою родственницу Софью Федоровну Пушкину — стройную, высокую, черноглазую барышню, Пушкин встречал два раза — раз в ложе театра, другой раз на балу.
И влюбился.
Хоть Софья Федоровна больших надежд Пушкину и не подавала, однако, прощаясь с ним, сказала:
— Возвращайтесь к первому декабря!
9 ноября Пушкин уже из Михайловского пишет Вяземскому;
«Вот я в деревне. Доехал благополучно без всяких замечательных пассажей… Деревня мне пришла как-то по сердцу. Есть какое-то поэтическое наслаждение возвратиться вольным в покинутую тюрьму».
О приезде Пушкина в Михайловское в Тригорском все были извещены, его ждали.
И он приехал туда в ту позднюю осень как счастливый герой, как победитель, чтобы быть встреченным восторженными, но сдержанными объятиями, крепкими рукопожатиями, материнскими поцелуями в лоб, растроганными влажными взглядами. Ведь его так любили все женщины Тригорского, начиная с маленькой Катеньки, играя с которой он самоотверженно залезал под диван, и до самой Прасковьи Александровны. Два года он был светом, солнцем, радостью, Аполлоном, вокруг которого вращался хоровод этих тригорских деревенских муз, и он возвращался теперь как оправдавший все их надежды…
Тихо у него в Михайловском, осень — любимое время работы поэта… Дом уже наполовину забит на зиму, обнажены деревья, ветер, короткий день с холодным блеском солнца, жарко натопленная лежанка…
Тригорское. Пушкин сидит за знакомым столом в столовой с простыми стульями, кругом — милые, звонкоголосые хозяйки. Большие английские часы хрипят в углу, отщёлкивая время. На стене та же потемневшая картинка, где св. Антоний искушается разными демонами… За окнами над лиловыми снегами — оранжевый зимний закат сквозь черные узоры голых деревьев, быть завтра ветру…
И Пушкин таким зимним «деревенским вечером» рассказывал интересные московские подробности: как его, Александра Сергеевича, в Большом театре изо всех ярусов лорнировала вся Москва, как в хоромах князей Белосельских-Белозерских великолепно импровизировал по-французски Мицкевич, а великолепная Зина Волконская могучим контральто пела его, пушкинские, крымские стихи «Погасло дневное светило». Тихий голос поэта звучал проникновенно, и на глазах милых слушательниц нет-нет да и навертывалась счастливая слеза… Сбывались все сердечные, добрые пожелания счастья поэту, исполнялись все молитвы тригорских дам, слава лавровым венком венчала его смуглое чело под курчавыми волосами. Тригорские женщины уже не только верили в него, они слышали приближающийся шелест ветра бессмертия…
Прасковья Александровна молчала, плотно запахнувшись в мягкий пух оренбургской шали, неотрывно смотря на поэта. Она старше других, опытнее других. Всем своим существом она знала, какой огонь пылает в этом живом, таком еще молодом человеке, знала это и умом, а главное — тайным, безошибочным чутьем женщины. Она чуяла это уже тогда, когда он, измученный скачкой в пустых полях, в бесконечной сумятице мыслей, приходил, прикованный к ней повелением грозного, гневного царя. Она ревновала его к своим дочерям, к падчерице, к племянницами даже к поповне-воспитаннице. Ревновала и боялась обнаружить это — боялась его бешеной ярости… О, умная, она тогда отлично понимала, что это ее огромное, но последнее вдовье счастье так бедно, так непрочно! И теперь, понимала она, он, шагнувший на такую блистательною новую дорогу, теперь-то он уйдет от нее. Да как же может быть иначе? Непременно разрушено будет ее хрупкое, короткое, стыдное счастье, и надо быть готовой, чтобы встречать приближающуюся старость.
Не может же он оставаться здесь, он, вернувшийся и все-таки невозвращенный Пушкин! Есть уже московская красавица, невеста Александра, он много говорит о ней. Одиночество, одиночество подходило к ней, и в этот зимний вечер она сама пошла ему навстречу, сама спросила с печальной улыбкой:
— Когда же, Alexandre, вы должны ехать? Вы еще погостите у нас?
Поэт вспыхнул:
— Нет, не могу, дорогая Прасковья Александровна, — очень надо, и скоро… Мы же начинаем журнал! Надо торопиться! Да и сейчас вот надо ехать домой писать письма.
Ужин прошел весело, с шампанским, с шутками, смеялись барышни, смеялась, прикрываясь рукавами, дворня, смеялась и хозяйка, но женская тонкая скорбь витала над столом неясной дымкой в освещении канделябров:
— Пушкин скоро уедет… Пушкин свободен…
Было холодно, темно, половинка медной луны опускалась за рощу, мерцали звезды в черном небе, стучали шаги по мерзлой дороге — Пушкин шел к себе в Михайловское, он не остался в Тригорском. И перед ним стояли грустные черные, глаза хозяйки дома…
— Что ж! Время! Довольно сидеть у чужого огня… Пора вить свое гнездо! Надо будет сейчас писать письмо Петру Андреевичу… Вяземский стоит за то, чтобы объединяться с Полевым…
«…К тому же журнал… Я ничего не говорил тебе б твоем решительном намерении соединиться с Полевым, а ей-богу — грустно. Итак, никогда порядочные литераторы вместе у нас ничего не произведут! всё в одиночку. Полевой, Погодин, Сушков, Завальевский, кто бы ни издавал журнал, всё равно».
Так писал Пушкин, сидя у себя в комнате за сальной свечкой, а няня возилась за его спиной, стлала ему постель у натопленной печки, серый кот Василий ходил за ней, взволнованно мурлыча свои рассказы,