бельэтаже, в партере, и головы поворачивались, разыскательные лорнеты, бинокли, зрительные трубки подымались к глазам. Пушкин был в центре внимания этой колоссальной красно-золотой залы. Пушкин — знаменитый поэт!

«В настоящее время, — записал в своем дневнике тех дней один польский литератор, спутник Мицкевича, — занимает всю Москву, и особенно молодых дам, молодой и знаменитый поэт Пушкин. Все альбомы, все лорнеты Москвы в движении. Говорят, у него был долгий разговор с царем, и царь, при полной зале, назвал его первым поэтом России… Публика не может найти достаточных похвал этой императорской милости…»

10 сентября в холостую квартиру Соболевского, что в доме Ранкевича на Собачьей площадке, на углу Борисоглебского переулка, съехались представители московских литературных кругов. В большом кабинете, загроможденном кожаными креслами и диваном, собирались подъезжавшие на своих выездах московские дворяне.

Здесь Пушкин являлся из тени своего долгого творческого одиночества, впервые представлял на суд современников свою работу молодого и великого мастера литературного цеха.

Первым прибыл граф Виельгорский Михаил Юрьевич, гофмейстер двора, философ, критик, лингвист, геолог, почетный член всех масонских лож, энциклопедист по образованию, а главное, музыкант — «гениальнейший из дилетантов», как назвал его Шуман, — давний друг Пушкина, Жуковского, Карамзина, Вяземского… Виельгорский всегда жил в Петербурге, где его роскошный дом на Михайловской площади был средоточием артистической жизни столицы.

На чтении присутствовал и старый друг Пушкина П. Я. Чаадаев, одетый, блистательно, только что вернувшийся из Европы.

Был в числе других Д. В. Веневитинов — красавец, чиновник из «архивных юношей», то есть из чиновников Московского архива Министерства иностранных дел, совсем юный, блестяще образованный — поэт, музыкант, философ. Пушкин впервые увидел его здесь. Они познакомились, быстро сошлись, вместе бывали в московском свете. Блестящая карьера Веневитинова вскоре оборвалась — он умер в марте следующего года.

Присутствовал тут и С. П. Шевырев— тоже из «архивных юношей», человек славянофильских, крайнего толка установок. Он недавно блестяще окончил Московский университет, где вскоре стал читать лекции.

Пушкин в своем триумфальном въезде в Москву получал возможности личного широкого звучания. Его звали всюду — и чем больше он выступал перед публикой — не только как поэт и драматург, но и как ловкий танцор, — тем больше на нем останавливалось внимание графа А. X. Бенкендорфа, из начальников гвардейской дивизии шагнувшего прямо на пост шефа вновь учрежденного корпуса жандармов, на должность «ока государева».

На третий день пребывания в Москве Пушкин снова едет в дом Вяземских. Опять восхищенно голосят по всему дому девочки и мальчики: «Пушкин приехал!» Но Пушкин на этот раз сидеть в гостиной не остался. Вернулся в Москву сам Петр Андреич, причем дома его все же не было.

— Князь уехал в номерные бани! — улыбаясь, сообщила поэту Вера Федоровна.

Пушкин сбежал с лестницы, бросился на ожидавшего его извозчика, поскакал в Новые бани Челышева. В сенях дворянской половины он увидел Степана, камердинера князя, ворвался в номер — Петр Андреич возлежал на полке в клубах мыльной пены, и над ним трудился Прохоp, — знаменитейший в Москве банщик…

— Петр Андреич! Душа моя! — восклицал Пушкин. — Ты ли это?

— Что такое? Кто это? — взволновался Вяземский, нащупывая в мыльной пене свои очки и досадливо не находя их.

— Это же я, Пушкин, — хохотал поэт, — это я! Вот мчался, думал, как я тебя обниму. А попробуй-ка обними! Ты, братец, похож на пирожное, розовое с кремом… Ха-хa-xa!

— Вот что, — выговорил, придя в себя, огромный голый Вяземский, садясь наконец и надевая очки. — Вот что я тебе скажу… Раздевайся, давай париться вместе… Ну и поговорим…

Оба друга лежали рядом на липовых скамьях, а могучие, как атлеты, двое голых банщиков в фартучках обрабатывали их, слушая раскатистую французскую речь бар в многозначительно переглядываясь и пересмеиваясь…

— Ну что, пятеро повешены? Повешены! Дело кончено! — говорил Пушкин. — Но в каторгу ушло живых сто двадцать друзей, братьев, товарищей! Это же ужасно! ужасно! Я рассчитывал на милость при коронации, на амнистию, но вижу теперь — это безнадежно.

— Могли бы обойтись и без казней! — заметил Вяземский. — Мордвинов же был против казни. Есть законы Елизаветы, Екатерины, Павла. Их можно было лишить дворянства, владений, сослать в Сибирь на работы…

— А в чем же вина остальных? Они добивались того же, что было ведь обещано самим Александром?.. Того, что другие части империи уже получили. Та же Польша… Та же Финляндия… Приговор этот незаслуженно опозорил осужденных, а вместе с ними и все дворянство. У казненных, у сосланных ведь есть родные, друзья, товарищи, не державшиеся даже их мыслей!

— Я тебе уже писал, Александр, для меня Россия, вся окровавлена… Просто опоганена. Царь действовал как разбойник. Мне здесь душно. Нестерпимо… — шептал Вяземский. — Как мы, столбовые, как мы, рюриковичи, можем быть в услужении у этих немцев? Как смеют захватившие высшую государственную власть самозванцы-голштинцы истреблять тех, кто составляет опору власти? Екатерина знала, что она делала: она правила через дворян и поддерживала дворян. А через кого собирается править Николай? Правда, в манифесте сказано, что вина осужденных декабристов не распространяется на их близких, на родных, на их семьи… Но кто этому поверит? Ей-богу, прямо скандал в благородном семействе! Царь приговором оттолкнул от себя дворянство. Ужасно! Дворянство молчит, оно уже в оппозиции! Против царя!

— Где же оно? С кем же оно? — спрашивал Пушкин. — С кем? Где оно? — переспросил Вяземский, освобождаясь от рук банщика, садясь и обеими руками строго надевая очки. — Ни с кем, ни с чем! Оно больше никому не надобно! Вот что я тебе скажу, дорогой друг… Никому не надобно-с — повторил он. — Оно не с царем и не с мужиками. Оно оторвалось и от власти, от царя, и от народа… Дворянство сейчас достанется целиком Европе, будет гнаться за ней, подражать ей. Мы, дворяне, знаем чужие языки, ездим за границу, читаем чужую литературу, мы привозим домой с собой Европу в наших головах в наши деревни. Но эдак мы не подойдем к народу… — он даже зажмурился.

— Батюшка барин, извольте лечь! — басом сказал Прохор. — Вехоткой вас эдак стирать неспособно…

Вяземский снял очки, покорно растянулся и засмеялся:

В Париже сапожник, чтоб барином стать, Бунтует — понятное дело… У нас революцию делает знать — В сапожники, знать, захотела!

Пушкин хохотал. — Это твое?

— Не разберешь! Не то мое, не то растопчинское. А смешно?

— Пожалуй, нет! — отвечал Пушкин. — Даже грустно… Да и страшно! Что же даст такое дворянство своей стране, раз у него-то нет ничего своего? Силы, власти у дворян нет никакой… Нас казнят, нас ссылают! А слывем феодалами! Вассалов-то у нас нет! А что есть? Разве вольномыслие да фронда!.. Захулили вот Карамзина, его труд… А Карамзин нашему народу историю дал, которой до него не было. Дал нашему народу паспорт, прошлое, форму, вид — всё это тебе не безделица! И все с удовольствием смотрят, как бросают грязью в большие имена… Смотри, что Полевой делает! Вместо истории пишет водевиль… «Историю русского народа». Каково?

— У него же журнал! «Московский телеграф», — заметил Вяземский. — Нужно же ему писать что-

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату