оплаченная одиночеством поэта.

Вместе с призрачным пустогранитным, на болотах и костях поставленным, светским, великолепным Санкт-Петербургом — первая глава нарисовала въявь друзей поэта, окаменевших в старом мире, как жена Лота. Они осталась там, позади, красивые и неподвижные соляные столбы.

И взамен всего того, что исчезло, в душе поэта вставало нечто новое, прочное… Не отымающая, а напротив, дающая жизнь, друг верный, не лукавый, друг навсегда — женщина простая, благословенная, как ромашка, бегущая сейчас назад по обочине дороги.

…И вот она в саду моем Явилась барышней уездной, С печальной думою в очах, С французской книжкою в руках.

Правда, прежде всего правда! Жизнь — это правда! Любовь — это тело и земля, всё.

В зреющих хлебных полях, в медовом духе гречихи, среди васильков, розовой кашки, алой земляники, под торжественные перезвоны высоких смолистых сосен в несказанной вечной мощи Матери-Земли, в окружении вечного народного труда возник, явился в поэте этот светлый женский образ и теперь стучался, просился наружу в мир, как цыпленок из яйца. Зерна пшеницы, тридцать веков пролежавшие в алебастровых запечатанных кувшинах в тайниках египетских пирамид, сохраняют всхожесть. Теперь в этой ссылошной скачке через степь, этот образ настойчиво рос, требовал внимания к своей могучей мирной силе, силе женщины, которая не побоится первой признаться, что она любит, и любит навсегда. Лишь богатая вечная земля может дать такую женщину…

Покачиваясь, неслась и неслась вперед коляска, мерным бегом своим ободряя, успокаивая поэта.

Душистый, горячий уже ветер нагонял крутые облака, одно через другое карабкались, лезли они в синеву неба. Спины добрых коней потемнели, блестели полосами пота, в траве стрекотали кузнечики, кликали птицы, гнались, взлетали шары перекати-поля.

Вечерело.

Когда подъезжали к Николаеву, впереди, на востоке, вставала туча — в ней мерцали зарницы.

День был зноен, душен — быть грозе. Буг, потемнев под тучей, стал сизым, тянуло прохладой. За рекой пирами-дальные пурпурные от заката тополя, розовые мазанки, высокий журавель колодца, и девушка, Тоже вся в розовом свете, с высокой грудью, неся на прямом коромысле два ведра, зарницей сверкнула на барина палючими очами своими. Пушкин улыбнулся ей.

— Не наша! Верно, и любит не нашим чета! А какие глаза!

Эти глаза и Никита отметил, крякнув и ерзнув на облучке, а ямщик закрутил ус.

Паром задерживался. Стояли. С добрыми свои песнями под высоким пламенем заката — с косами, серпами, граблями шли с поля жнецы. B деревне синим дымом дымились хаты — хозяйки варили вечерю… Мирный, розовый тихий вечер спускался на землю, и все грознее за Бугом мерцали зарницы, открывая бесшумно свои огромные, вполнеба, огненные глаза.

«Путь следования» Пушкину был заботливо преподан одесской администрацией: через Николаев — Елизаветград — Кременчуг — Чернигов — Витебск — Псков. В Пскове — явиться к губернатору.

Пушкин не интересовался маршрутом. «Дома», «отеческой берлоги», у него нет. Маменькино Михайловское он вспоминал редко. Что ему этот его Опочецкий уезд? Четыре года на юге легли на его память огромным грузом впечатлений. Сквозь бессарабскую пестроту, сквозь буйно торгующую, яростно наживающуюся, делающую деньги, молодую Одессу воспоминания о старой усадьбе выглядели так невзрачно, бледно, провинциально-затрапезно.

Пушкин вспомнил, что он едет именно в Михайловское, только уже сидя в коляске на пароме. Совсем стемнело, полнеба закрыла туча, полыхали молнии. В душной тишине паром двигался без плеска, будто стыл на месте. Свеча в фонаре на помосте снизу освещала белые рубахи и шаровары чумаков, огромное колесо воза с солью, громадную рогатую голову вола с кротким выражением выпуклого глаза. Паромщик, седой старик, тоже весь в белом, с бородой во всю грудь, плыл над замерзшей черной рекой, полыхающей отсветами молний, словно Харон, перевозящий души через Лету, в область Забвения…

Итак, Михайловское!.. Странно — зачем я должен быть там? С другой стороны, — а куда же еще ехать?

Он ведь подал прошение Воронцову об отставке, ее мгновенно приняли, он лишился своего «оклада» в семьсот рублей в год. Где же он мог бы приклонить голову? Ему некуда ехать? Чиновник десятого класса в отставке, дворянин. Единственно — ехать в родительскую деревню, на подножный корм…

А что впереди? И есть ли это «впереди»?

Нелепо все это, смешно после дачи герцога Ришелье в Гурзуфе, после поцелуев графини Воронцовой… Михайловское! Смешно! Действительно — ничего и быть не может…

На почтовой станции в Николаеве, пока смотритель прописывал подорожную, поэт приказал своему верному слуге:

— Достань-ка, Никита, из погребца рому! Чтобы крепче уснуть.

Все его будущее было в чемодане!

Утро, как и всякое утро, всегда мудренее, оптимистичнее ночи. В легком тумане, брызжа светом, встало солнце, дохнул утренний ветерок, и опять степь, блестя росой, стлалась под колеса коляски.

Пара дней — и подошли холмы, дорога стала то сползать в песчаные овраги, то тяжело выбираться из них — исчезали мазанки, появились избы, в краснолесье замелькали седины берез, стало свежее. Доехали и до первого утренника, покрывшего траву изморозью, пришлось Пушкину надеть дорожный сюртук и картуз. Вот хвойные леса стали солдатами во фрунте посторонь дороги, замелькали бороды, сапоги, шляпы трешневиком, бабьи повойники да платы. Все дышало здесь мирным благодушием, тихой дерзостью, и Пушкин ощутил, что действительно он недалеко от своих мест, что Михайловское — это не призрак памяти, а дом. Родовой дом над Соротью, где свежа вода, где будет отдых от южной роскоши глаз и чувств, хотя свое путешествие по милым этим местам Пушкин потом описывал так:

Теперь у нас дороги плохи, Мосты забытые гниют, На станциях клопы да блохи Заснуть минуты не дают; Трактиров нет. В избе холодной Высокопарный, но голодный Для виду прейскурант висит И тщетный дразнит аппетит, Меж тем как сельские циклопы Перед медлительным огнем Российским лечат молотком Изделье легкое Европы, Благословляя колеи И рвы отеческой земли.

Видя ясные приметы близости родных мест, Пушкин повеселел, а Никита просто ликовал… И когда на десятые сутки утром уже подъезжали, сердце поэта билось крепче:

— Дом дедовский обжит целым веком… Свой.

«Эсхин возвращался к Пенатам своим, к брегам благовонным Алфея…» — вспомнил Жуковского Пушкин. Эх, Василий Андреич, брат, не туда ты хватил… Какой там «брег Алфея»! И еще «благовонный».

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату