Сороть! Пенаты! Маменькино Михайловское…

И поэт засмеялся от удовольствия, осматриваясь по сторонам, узнавая знакомые места. Дом..: Домой…

«Бам-м!» ударил подтверждающе колокол первым звоном и раскатился окрест широко.

Вправо на горах, из густых дубов и вязов блеснули купола Святогорского монастыря.

«Бам-м!»

И пошел, и пошел благовестить могучими звуками, обгонял приставшую тройку…

Проехали деревню Бугрова — безлюдно, все в поле. Страда! И как прежде, при виде рысящей, звенящей тройки жнецы и жницы па поле подымались, выпрямляли натруженные спины, прикладывали руки щитком над глазами: — Кто едет? К господам!

И снова сгибались к земле, к своей вековечной, такой надежной кормилице…

Последние две версты до Михайловского ехали сосновым бором. Стрелы утреннего солнца между дерев низали сизый сумрак, зажигали зелень мхов, выхватывали торчащие пни, высокие травы. Просека перешла в липовую прямую аллею, озеро вдали блеснуло. На косогоре, над горой приземистый дом с двумя крыльцами… Вот он! Странное, похожее на удивление чувство охватило Пушкина: пока он пропадал, жил где-то вдали, и здесь, оказывается, шла своя жизнь тоже. Кто-то заботливо сохранил для него и возвращал ему и эту тишину, и колокол, и свист птиц, и рощу, словно вынимал все это из кошелки памяти и показывал поэту:

— Это что? А вот это? Видишь? — Это дом! Помнишь?

И поэт, оказывается, и помнил, и узнавал забор с выломанной доской, и сосну, торчащую из-за него. И ворота с медной иконкой под князьком, а главное — вспоминал и самого себя таким, каким был раньше, когда видел все это.

Коляска, качнувшись, въехала в ворота, объехала слева скромные клумбы, остановилась под сиренями. Крыльцо… Коляску настигли, облепили мчавшиеся за ней из самой деревни девчонки и мальчишки — точно такие, как они были и пять лет тому назад… Не растут они, что ли? Или это уже другие?

Статная девушка, выбежав на середину двора, остановилась, согнулась в поясном поклоне, косы упали с плеча.

— Ольга! Ольга Калашникова! — узнал ее Пушкин. Девчонка! Ах, какая!

В похилевшем, погрустневшем человеке в синем халате с чубуком в руке, что боком выдвигался из двери на крыльцо, Пушкин узнал своего батюшку Сергея Львовича: его сильно тронуло время. А дама в кружевном капоте, выбежавшая на крыльцо, одной рукой хватаясь за замшелые перила, другой прижимая лорнет к глазам, — это же маменька… Маменька! Тонкая стрекозиная талия, широкие буфы рукавов у плеч, высокая прическа, черные локоны штопором… Как поблекла! Время… Как это страшно. А Ольга Сергеевна — сестренка. А Левушка братец!.. О!

В криках, восклицаниях, в вопросах, в поцелуях, в переглядывании родителей между собой, всхлипываниях накоротке, переходящих в смех, вся семья ввела Пушкина в гостиную.

И там изо всех углов смотрела многоглазая тайна остановившегося времени. Время стыло в зеленых изразцах старинной печки с медными отдушниками и с лежанкой, в краснодеревном диване с парой красных кресел, в портретах темноликих генералов и жеманных дам, как из окошек, глядевших из золоченых рам, в иконах с венчальными свечами, с восковым флёрдоранжем и белыми изжелта лентами, в овальном тускнеющем над диваном зеркале, в гравюрах в рамочках, в миниатюрах и в черных силуэтах в синих паспарту над фортепьяно. Воздух гостиной насыщен был дремотной тишиной, запахом пачуль. В дверях смущенная толпилась дворня, серые, голубые, карие глаза снова рассматривали молодого барина в упор, не то робко, не то с издевкой — ведь, чать, свой барин.

Расталкивая толпу дворовых, в залу, тяжко ступая, вплыла няня Арина Родионовна в черном повойнике, с штатом на плечах, поклонилась поэту большим обычаем> залилась слезами:

— Сашенька, Сашенька ты мой! Ой, какой же ты стал… Некормленый! Худо-ой! Да че-ерной!

Причитая, приговаривая, то отодвигаясь, чтоб лучше рассмотреть, то опять прижимая к груди своего выкормыша, выговаривала она хозяевам гневно, что-де ряду они не знают, порядка не ведут, что ж это такое, сын из царской опалы вернулся домой, нужно Кузьку враз спосыловать за попом со причтом, отпеть молебен о благополучном возвращении.

— А! — отозвался батюшка Сергей Львович, иронически подымая брови, и отнесся по-французски к матушке — О, эта. старая! Постоянная традиция! Постоянная традиция! Что ж, неплохо… Послать этого Кузьму, если…

Он приостановился, поднял брови и сострил:

— Если это возвращение не есть возвращение блудного сына! А?

Через час Кузька в тарантасе примчал из монастыря священноинока отца Ларивона, рыжего, приземистого, очень делового… Псаломщик пошептался с няней, добыл в поварне горящих угольков, запахло ладаном, отпели молебен перед родовой иконой Ганнибалов — Всех Скорбящих Радости.

Волны обычая неприметно охватывали поэта, загребали его мягкими, мохнатыми, как корни дерев, лапами пенатов, озер, холмов, рощ, студенеющего воздуха. Уж не сном ли были и Кишинев, и Земфира, и дача Ришелье, и Рено, и вольное море?

Пушкин с братом побежали купаться, плавали в Сороти, колыхались на волнах зеленые блюдца кувшинок и их белые цветы с золотыми пупочками.

Обедали парадно, всей семьей, шумно разговаривали, но упорно молчали, однако, о главном:

— Как же это так случилось, что Саша вернулся! Как снег на голову! Не предупредив. Что же это значит? Из ссылки он? Или опять в ссылку?

Побаивались родители и молчали, а все-таки были рады — свой же приехал… Наследник! Да чем же он виноват-то? — Стихи пишет? Так и Василий Львович пишет, дядюшка, и батюшка Сергей Львович — тоже пишет. Кто из дворян не пишет стихов? Все просвещенны, любят изящество, грацию. Девять Камен им всем близки!

И все же в конце концов спросили:

— А ты, Александр, не сделал на проезде визита к губернатору? Можно предполагать, он в ожидании, он, возможно, предупрежден? — говорил батюшка по-французски, чтоб челядь не понимала — не их это совсем дело.

Александр отшутился:

— Вот сперва в баню схожу, а потом уж к губернатору… Без бани бурлак пропал! Тогда съезжу к его превосходительству! Побываю…

Явный вызов! Баня! При чем баня? Неужели Александр не понимает — это же тень на нас. На Пушкиных… Но отец смолчал.

Под наблюдением няни баню вытопили к вечеру. Никита наподдавал пару мятным квасом, парил барина знатно, горела сальная свечка, в окошке стоял желтый закат.

— Вот так! — приговаривал Никита, орудуя веником по литому телу своего барина. — Вот так! Телу на здравие, душе на спасение!

И ядовито заканчивал:

— Это тебе не одесская ванная!

Пушкин лежал молча, отдаваясь впечатлениям неизъяснимым. Сейчас только он чувствовал себя самим собою, русским барином, накрепко связанным с деревней, с баней, со своим родом. Он был свой этим темным бревнам, подслеповатому окну с зацветшим стеклом, этим, окружавшим его будто бы чьей-то волей, принадлежавшим ему тихим, покорным, однако упрямым и властным людям. Он чувствовал, что они его здесь любят и, любя, вместе с тем требуют, чтобы он был бы с ними заодно и вместе, был тоже вровень этому темному лесу, деревенской тишине, исконному укладу отрадных трудов и радостных праздников, чтобы из них не выделялся, им покорствовал. Он понимал как-то краем сознания, что это есть живая власть Земли, питающей и его, и всех этих пушкинских людей, великое единство, простоты, и что эта материнская Земля не отпустит его от себя, да и раньше никогда не отпускала далеко, следила за ним ревниво и потаенно.

Но время вышло… Подали утром к крыльцу экипаж в тройку доморощенных коней, и Пушкин поскакал в Псков. В Пскове обходительно принял его губернатор, голубоглазый блондин немец с бачками на манер

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату