Aborigenes of North Russia. (Photograph taken by natural light at 12 midnight)
Первой архангельской деревней, в которой я побывал, стала Боброва гора, скопище izbas на глинистом берегу Двины. Поселили меня в доме меховщика. Там, где полагалось бы располагаться саду, висели на веревке две белые медвежьи шкуры, а в загородке для свиней у входной двери обитал большой бурый орел, имевший несчастье свалиться прямо в руки мужика. Я ждал самого худшего, поскольку русские не испытывают особой тяги к чистоте, и потому был приятно удивлен, попав в ухоженную спаленку с выскобленным дочиста полом и отмытыми стенами, где кровать с пологом вызывала в памяти Англию, а еще пуховая перина, белоснежная подушка, лоскутное одеяло. Меня заверили, что насекомых нет, их выморили нафталином. Комната была заставлена чучелами птиц и вырезанными из дерева безделушками. Со стен глядели полтора десятка икон — старинные были написаны по дереву, те, что поновее — расписаны эмалевыми красками или гравированы по металлу. По соседству располагалась кухня с громадной открытой печью; там же на матрасе, брошенном на пол, спала прислуга, Наташа. Надо мной был чердак, там лежали сено, солома, сети на лосося, топоры, ружья. На протянутых от стены к стене веревках сушились шкуры медведя, нерпы, волка. В закрытой со всех сторон сеном и соломой постели спали хозяин с хозяйкой. Им приходилось залезать туда, как в норку или логово дикого зверя, через небольшую дыру. Основным достоинством постели состояло в том, что она спасала от комаров.
Меня встретили как нельзя лучше. Khosaika поставила передо мной кашу, молоко, очень вкусную рыбу. Муж, Григорий, трудился в это время наверху, скреб внутренности шкуры тупым ножом, отчищая меха в бочке с опилками. Я долго наблюдал, как он работает вместе с прислугой. Стоя в громадной бочке, обутый в высокие сапоги Григорий топтал великолепную черную медвежью шкуру, уверяя при этом, что не причинит ей ни малейшего вреда.
Здесь же можно было купить мех. Крестьяне постоянно приносили шкуры убитых ими лис и волков, а Епифанов — так звали моего хозяина — продавал их. Медвежью шкуру можно было приобрести за соверен или тридцать шиллингов, правда, по-настоящему хорошая шкура стоила не менее четырех-пяти фунтов; нерпичьи шкуры шли за два — четыре шиллинга, волчьи — от десяти шиллингов до фунта. На два фунта можно было закупить оленьих шкур на шубу местного покроя. Надевший ее человек становится похожим на дикого зверя.
В это же время жена шила на кухне меховые тапки из оленьей кожи, pimi, или меховые гетры, bakhili, меховые ботинки, malitsi, меховую верхнюю одежду. Хозяева мои, явно богатые, бездетные — работали много, не пили и представляли собой, скорее, исключение, ибо архангельский мужик пьет как сапожник, а количество детей у него частенько выражается в двухзначных числах.
Я появился здесь в петров пост, когда нельзя потреблять молоко, но хозяева мои не возражали, чтобы я его пил. Я поинтересовался, не выливаются ли остатки — оказалось, ничего подобного, ни капли: часть идет на приготовление масла, а остальное молоко заквашивается и из него делается smetana. Русские считают, что лучшее молоко — это кислое молоко. Пропагандирующий свою теорию кислого молока профессор Мечников просто-напросто поворачивает западный мир к обычному питанию русских крестьян.
Каждый в Боброво имеет корову и та же картина по всей Двине. Все лето коровы проводят на песчаном, поросшем травой острове посреди Двины. Весной им приходится переплывать с берега на остров, а осенью они проделывают обратный путь еще до того, как замерзает река. Должно быть, незабываемое зрелище. Зиму коровы благополучно проводят в хлеву.
В Боброве я был счастлив, впитывая красоту реки и неба. Полная отделенность от мира — Природа здесь наедине с самой собой. Я купался в реке, сидел полуодетый у воды, наблюдая, как мелкие волны разбегаются по песку. В мозгу рождались смутные песнопения, как будто в сердце птицы. Действительно, поэты — всего лишь одушевленные существа, славящие создателя.
В четыре часа дня вместе с Khosaika и Наташей я переправлялся на остров — доить коров. На реке собирались все женщины деревни, и весьма радостное зрелище представляли они в своих ярких разноцветных платьях. Возвратившись, мы поднимались по длинной грязной бревенчатой лестнице, ведущей с берега реки на вершину холма, где сгрудились избы. Я шел к Переплетчикову и рассматривал этюды, над которыми он весь день трудился: берега Двины, купы сосен у старой мельницы. Когда он бывал серьезен, Переплетчиков декламировал мне русских поэтов, а в веселом настроении рассказывал всякие забавные случаи, приключившиеся за день.
Становилось поздно, но в небе не происходило никаких перемен. Тянулся чудный нескончаемый вечер, царство полусвета. Я возвращался к себе и, если мой хозяин еще не спал, он рассказывал, как долгими зимними вечерами при свете лампы он занимается резьбой по податливой древесине сосны либо выпиливает аккуратные, изящные модели церквей или оклады для икон, чтобы украсить ими и без того уже разукрашенную донельзя спаленку.
Каждое утро Григорий подстреливал ворону и отдавал ее орлу. Я все удивлялся, почему он не стреляет голубей, ведь они гораздо жирнее и стрелять их легче, но оказалось, что голубь считается священной птицей.
'Орел ест одну свежатину, — говорил мужик, тыкая в хищника сосновой веткой. — Старый паршивец! Смотри, как заграбастал, теперь эту ворону у него не вырвешь, хоть три человека тяни'.
'А воду ты ему даешь?' — полюбопытствовал я.
Крестьянин многозначительно ухмыльнулся.
'Он пьет одну кровь!'
'Как?' — не поверил я.
'Он пьет одну кровь. Мы поначалу давали ему воду, боялись, подохнет. Вдвоем раскрывали ему клюв и вливали воду. Только он все равно не пьет. Паршивец!' — заключил Григорий, стукнув птицу по голове.
Орел захлопал сведенными крыльями, подскочил, не выпуская мертвую ворону из когтей. Глаза его, казалось, не замечали ни мужика, ни наших перемещений, в них устоялась непреходящая угрюмая злоба.
Я еще был в Боброво, когда появившийся откуда-то человек за два рубля купил птицу и отпустил ее на волю.
'Кто это был?' — спросил я.