было розовое платье того самого оттенка, в который Фра Анджелико одевал своих ангелов, и поношенный бархатный жакет цвета позеленевшей меди, совсем в духе кватроченто. Одежда прекрасно гармонировала с ее светлыми волосами и темными глазами — необычное сочетание, которое, однако, часто можно увидеть на картинах той эпохи. Это наследие матери-итальянки. Лотта любит одеваться ярко, в то время как в Нью-Йорке в ее кругу все носят черное — как она говорит, в знак траура по умершему искусству.
Мы прошли пешком до реки и повернули на север, к моему любимому ресторану на пьяцца ди Санта- Чечилия в Трастевере. Не сговариваясь, мы оба решили забыть все важные вопросы и напряжение дня, и очень мило провели время. После ужина мы возвращались по темным улицам медленно, держась за руки, и болтали о пустяках или молчали. В гостинице мы разошлись по отдельным номерам, после поцелуев в щеку в европейском стиле, очень целомудренных.
Я страшно устал, но не мог заснуть; некоторое время я расхаживал по комнате и смотрел итальянское телевидение с выключенным звуком, затем как-то незаметно для себя повернул ручку двери в соседнюю комнату. Дверь оказалась незапертой. Что это означает? Лотта забыла ее запереть? А может быть, так теперь поступают в итальянских гостиницах, когда супружеская пара предпочитает поселиться в смежных номерах?
Я прошел к Лотте в комнату и сел за маленький столик, глядя на нее спящую, а затем взял листы писчей бумаги с логотипом гостиницы и маленький карандаш для записи телефонных номеров и нарисовал спящую Лотту, густые рассыпавшиеся волосы, ухо, очаровательные линии шеи, подбородка, скулы. Потом я сходил к себе за коробкой фломастеров, купленной в подарок ребятам, добавил цвет, и вскоре меня захватила техническая проблема того, как добиться интересных эффектов с помощью этих резких химических красителей, и я поймал себя на том, что иду по дороге, давным-давно проложенной импрессионистами, создавая нужный оттенок за счет наложения друг на друга множества цветов, и это меня здорово позабавило.
Вернувшись к себе в комнату, я нарисовал по памяти портрет: мы с Лоттой сидим в кровати, что-то в духе Кирхнера,[83] но с более правильной и прорисованной анатомией, с более четкими линиями, по сути в духе настоящего Уилмота, и это меня обрадовало, несмотря на то что я постоянно проваливался в то странное состояние грез наяву, которое знакомо всем, и тотчас же снова пробуждался.
Если подумать, все последнее время я спал плохо; я просыпался от кошмарных снов, в которых вдоль каналов с ревом носятся чудовища, а верхом на них сидят полуобнаженные женщины. И почти каждую ночь, даже когда мне удавалось заснуть, меня будили крики и звуки выстрелов. Все то время, что я живу здесь, в городе днем и ночью вспыхивают ожесточенные стычки, знатные венецианские семейства что-то выясняют между собой, и посол дает мне понять, что здесь это обычное дело. Кроме того, Венеция ведет очень опасную игру с Папой, Испанией и Священной Римской империей; мне это объясняли, но я ничего не понял, что-то связанное с герцогством Монферрат. По улицам разгуливают наемные убийцы; вчера у меня на глазах из канала вытащили труп. Моя работа над копией «Распятия Господа нашего» Тинторетто уже почти завершена, а затем я напишу копию его картины «Христос причащает своих учеников». Теперь, посмотрев на все те картины, что находятся здесь, я со стыдом вспоминаю композицию своих собственных работ, однако я списываю это на незнание, а не на недостаток мастерства. Насмотревшись на подобное, говоришь: «Ну конечно, вот как нужно располагать фигуры».
Думаю, лучшее из всего того, что я увидел, — это алтарное полотно, которое Тициан выполнил для семьи Песаро; в Испании нет ничего похожего. Тициан управляет вашим взглядом посредством цветовых масс, поэтому зритель видит различные части его работы в строго предписанной последовательности. Это подобно мессе, одно следует из другого, и все великолепно: святой Петр, Дева Мария, Младенец, знамя, пленный турок, святой Франциск, семейство Песаро и этот очаровательный мальчик, который смотрит на зрителя с картины, — одно его лицо уже является самым настоящим шедевром, а сколько в этом смелости! Но я тоже смогу так.
Теперь я слышу выстрелы и крики со стороны собора Святого Марка. Думаю, закончив копии, я сразу же покину Венецию и отправлюсь дальше, в Рим.
И тут я проснулся, обливаясь по?том, с бешено колотящимся сердцем. Как оказалось, я вышел на улицу; каким-то образом я натянул штаны, обулся и вышел. Жуть какая-то! Должно быть, это был первый приезд Веласкеса в Венецию в тысяча шестьсот двадцать девятом году. Мне самому всегда нравился этот Тициан Песаро. Странно, в моих галлюцинациях были воспоминания о кошмарных снах, снившихся Веласкесу, и, судя по всему, ему являлись видения о моей жизни в двадцать первом веке. Или же я, будучи им, каким-то образом вспоминал свою жизнь. Все это одновременно невыносимо жутко и прекрасно, если ты только можешь себе представить, наверное, это как затяжные прыжки с парашютом, точнее, как если бы можно было прыгать не в пространстве, а во времени, и ощущения приходили сами собой.
Так или иначе, это путешествие в пустоту здорово вышибло меня из колеи, я вернулся в гостиницу, удостоившись любопытного взгляда со стороны ночного дежурного, и поднялся к себе в номер. Подсунув рисунки под дверь в комнату Лотты, я упал на кровать и тотчас же заснул. Проснулся я уже поздно, после десяти. Умылся, оделся и постучал в соседнюю комнату. Ответа не последовало. Тогда я заметил, что один из рисунков просунут назад. К нашему общему портрету была приложена записка, на которой Лотта написала: «!!!», нарисовала сердечко с исходящими из него молниями и приписала: «Жду за завтраком. Л.».
Спустившись в кафе, я застал там Лотту. Она сидела за столиком вместе с Вернером Креббсом и разговаривала с ним.
Я был настолько поражен, что застыл в дверях кафе и какое-то время таращился на них. Они болтали по-французски, как лучшие друзья. У Лотты на лице было то выражение, которое появляется всегда, когда она говорит на своем родном языке, строгое и в то же время расслабленное, если такое возможно, словно ей приходилось делать над собой усилие, чтобы соответствовать небрежному поведению американцев, и вот теперь она снова стала сама собой и при этом, как ни странно, более естественной.
Я был не просто удивлен; меня словно неожиданно сбило с ног волной, и я полностью потерял ориентацию в пространстве, не знал, где верх, не мог дышать.
Я стоял в дверях как парализованный, ко мне подошел официант и спросил, не желаю ли я заказать столик. Это привлекло внимание Лотты и Креббса; Лотта обернулась и помахала рукой. Я подошел к столику; Креббс встал, слегка поклонился и пожал мне руку. Я задумался над тем, каким образом ему удалось все это подстроить, — наверное, он следил за мной, — и еще мне до смерти захотелось узнать, о чем они говорили.
Я подсел к ним за столик. Погода была прохладная, и дома напротив были затянуты бледной пеленой тумана, однако в зале были установлены высокие стальные обогреватели, гораздо более эффективные, чем облитые дегтем пылающие христиане, которых в зимнем Риме для тех же самых целей использовал император Нерон.
Креббс сказал:
— Эта очаровательная дама как раз рассказала мне, что вы всю ночь рисовали, и с поразительным успехом. — Тут он указал на портрет Лотты на столе перед собой. — Просто замечательно для рисунка на дешевой бумаге дешевым карандашом и детскими фломастерами. Нет, на самом деле, рисунок замечателен сам по себе независимо от материалов: энергетика линий в сочетании с цветами дает подлинное ощущение массы и живого присутствия.
— Он нарисовал еще один портрет, даже лучше, — сказала Лотта.
— Правда? Мне бы хотелось его увидеть.
— Если хотите, я поднимусь в номер и принесу, — предложила Лотта. — Чаз, будь добр, дай ключ.
Словно зомби, я протянул ей ключ, и она ушла.
— Что вы здесь делаете? — спросил я, стараясь, вероятно безуспешно, сдержать враждебность в голосе.
— Вижу, вы удивлены. У меня много дел в Риме, а эта гостиница расположена недалеко от студии. Почему бы мне не быть здесь?
— И завтракать вместе с моей женой?