еще одной альтернативной жизнью, одной из нескольких доступных, поэтому разрыв не причинил такой боли, как прежде. Нет ничего реального и не за что держаться, как в свое время сказали «Битлз». И деньги, этот универсальный целебный бальзам. Раньше также говорили, что любовь поможет пережить отсутствие денег лучше, чем деньги помогут пережить отсутствие любви, однако это верно лишь отчасти. Да, деньги не всё, но они и не ничто.
И еще одно: мне очень нравилось быть Веласкесом. Я живо помнил, каково писать, как он, я действительно написал этот портрет, и мне пришла мысль, что, если когда-нибудь научатся превращать в порошок
Утро следующего дня я провел, уставившись на очищенный холст, установленный на мольберте. Бальдассаре его несколько уменьшил, отрезав по паре дюймов с каждой стороны, но я не стал спрашивать зачем. К кисти я не притрагивался, просто не отрывал взгляда от белой поверхности. Я изучил рентгеновские снимки, опубликованные в работе Брауна и Гарридо[86] и в различных монографиях, чтобы получить представление о том, как Веласкес накладывал на холст первый слой. Вся проблема в том, что в свой зрелый период он писал так совершенно, что ему практически не требовалось проводить подготовительную работу. За исключением нескольких набросков к портрету Папы, подлинность которых вызывает сомнение, после Веласкеса не осталось ни одного наброска. Ни одного. Сукин сын сразу писал. Он накладывал фон толстой кистью или мастихином, смесь белил с охрой и лазуритом, меняя соотношение в зависимости от композиции картины. Добившись нужного эффекта, Веласкес сразу рисовал фигуры, так называемая манера alla prima, а затем с помощью разбавленных пигментов раскрашивал их, так что проступал светлый фон, а иногда даже фактура холста, бесконечно самонадеянная техника, вот почему только полный идиот берется подделывать работы Веласкеса.
Вся та уверенность, которую я на мгновение испытал, стоя в галерее Дориа-Памфили перед портретом Иннокентия Десятого, исчезла вместе с Лоттой, как и радость по поводу новообретенного богатства. Разумеется, потому что для получения этого богатства мне нужно было наложить на холст краски, к чему в настоящий момент у меня совершенно не лежала душа. И по мере того, как дневной свет угасал, у меня было много времени задуматься о трусости Чарлза Уилмота-младшего, того самого Чаза всех моих воспоминаний, — именно в этом крылась истинная причина того, почему он так и не стал художником, получающим по миллиону за каждую свою работу, и дело тут было не в рынке, не в том, что никто больше не может оценить настоящее искусство, все это полная чушь, потому что сейчас, когда наконец открылась такая возможность, когда подвернулся заказ на миллион, Чаз куда-то пропал.
Так я впустую провел пару дней, просто глядя на чертов холст. Однажды в студию заглянул Бальдассаре и поведал о том, что пропитал старый холст каким-то секретным веществом, растворимым в воде. Суть заключалась в том, чтобы заполнить трещинки в грунтовке семнадцатого века, по которой я буду писать, чтобы новая краска в них не проваливалась. Когда подделка будет готова и краски высохнут, холст полностью погрузят в воду и пропитка растворится; после небольшой тряски и скрутки поверхность подстроится под старый растрескавшийся грунт, и дело сделано! Мгновенные кракелюры.
Я попросил принести мне пару новых холстов на подрамнике, такого же размера и фактуры, так как пришел к выводу, что будет лучше начинать работу постепенно, сделать пробу, освоиться с красками и стилем. И с натурщицей. Поэтому я стал смотреть на Софию, а она стала смотреть на меня, понимаешь, легкий безобидный флирт за обедом, улыбки, все более теплые, легкое подтрунивание. Как выяснилось, интерес Франко был не настолько сильным, не то чтобы он выставил Софию из своей кровати, да и я тоже не стал бы так делать, — просто его интерес закончился. Большего мне не было и нужно, учитывая то, что произошло с Лоттой. Я несколько раз звонил ей на сотовый, но она так мне и не перезвонила.
Это меня здорово разозлило, поэтому я после ужина пригласил Софию чего-нибудь выпить, и она отвела меня в бар «У Гвидо» на Санта-Мария, сейчас, зимой, после того как схлынули туристы, заполненный преимущественно местными. Софию здесь знали, она болтала со своими знакомыми на римском диалекте, который я с трудом понимал. Между собой мы говорили преимущественно по-английски, и София поведала мне свою историю. Она училась живописи в университете «Ла Сапиенца»; там она познакомилась с одним парнем, австралийцем; затем она забеременела, а парень смылся, и она осталась одна с маленьким Энрико на руках, ей пришлось бросить учебу, она была без диплома и без перспектив получить работу. София стала работать madonnaro — рисовать священные сюжеты на тротуаре перед церквями, собирая подаяние. Затем ее мать связалась с Бальдассаре, который, как оказалось, приходился ей cugino, двоюродным братом, и тот взял Софию в семейное дело.
Она занималась в основном рисунком семнадцатого века — Кортоной, Карраччи, Доменикино — и помогала расписывать поддельный итальянский антиквариат. Я спросил, не беспокоит ли ее совесть, а она удивилась, с чего бы это? Римляне подделывали произведения искусства для babbuini[87] туристов с незапамятных времен. У нее хорошо получается, она использует только лучшие материалы, подлинную бумагу из старых книг и нужную тушь, и она точно передает стиль. София нарисовала «Христа на кресте» Кортоны, за которого на аукционе в Германии было выручено тридцать тысяч евро, о таких заработках не может даже мечтать какой-нибудь младший куратор провинциального музея.
Мне показалось, что она пытается себя защитить, однако затем выяснилось, что София нисколько не стесняется своего ремесла, а просто завидует. Я был для нее метким стрелком, которого пригласили ради серьезного дела. Бальдассаре рассказал ей все, но, призналась она, он не думает, что у меня получится. Я спросил, неужели он так прямо и сказал, и София ответила, что да, Бальдассаре сказал, что у меня нет le palle sfaccettate, граненого шара. Вот что нужно для нашего ремесла. Знаю ли я, что это такое? Я сказал, что нет. Это означает яйца с твердыми углами, как у кристалла. По-видимому, она хотела сказать, что у меня не хватит мужества.
Я сказал: «Посмотрим». Затем спросил, приходилось ли ей быть натурщицей, и София ответила, что не совсем, но Бальдассаре решил, что она как раз подходит для картины, и спросил, согласна ли она, и, разумеется, что она могла ему ответить? И мальчик тоже, Бальдассаре говорил, что ребенок тоже будет нужен. Я сказал, что ничего не имею против, и спросил, почему она думает, что подойдет как модель Венеры, а София ответила: «Ведь ты же хочешь что-то вроде „Венеры Рокеби“, разве не так?» С этими словами она встала, медленно прошлась, вернулась обратно и снова села, ухмыляясь как кошка. Как говорят, bellesponde — красивые очертания. Тонкая талия и зад в форме груши, длинные ноги. Лицо из тех, про какие говорят «интересное», черты слишком крупные для настоящей красоты, нос чересчур длинный, подбородок маловат, но у Софии была копна густых темных волос с медным отливом, и в любом случае мне предстояло лицо сочинять самому, по понятным причинам.
Мы еще выпили, а потом к нам подсели знакомые Софии и начали болтать на римском диалекте, а я достал папку и начал валять дурака, и, как обычно, каждый стал просить меня нарисовать его портрет. Как всегда, все были поражены. У меня мелькнула мысль, что, если из этой затеи ничего не выйдет, я всегда смогу зарабатывать на жизнь как madonnaro.
Мы задержались в баре допоздна и здорово набрались. Возвращались пешком через спящий Трастевере под легким дождем. Когда мы дошли до дома, не было никаких сомнений в том, что София готова мне отдаться, однако я с ней попрощался, и это вызвало поднятие бровей и пожатие плечами. Как скажете, синьор. И дело было даже не в Лотте, просто все это выглядело уж слишком спланированным, еще один способ завлечь меня в круг Креббса.
Я сказал, что собираюсь начать завтра утром; София согласилась и отправилась спать, и я тоже. Я проснулся на рассвете. Точнее, меня разбудили, но это была не та кровать, в которую я ложился, и я был не я.
Я просыпаюсь в другой кровати, в огромном сооружении с четырьмя столбами и тяжелыми бархатными занавесками. Я чувствую запах кухни и аромат какого-то благовония, а сквозь него сладковатую неприятную вонь, наверное, сточной канавы, — вот как пахнет мир. Мне нужно сходить по малой нужде, и я пользуюсь горшком, который достаю из маленького ящичка у изголовья кровати. На мне белая вышитая ночная рубашка и колпак. Я раздвигаю занавески.
Просторная комната с высоким кессонным потолком и расписанными стенами, в основном Цукки,[88] обычные для Рима обнаженные нимфы; они раздражают меня всякий