были по всем окнам и сушились на столике у печки. Но не это привлекало внимание Катерины: в задней стене была еще дверь, которая открывалась в сад, жарко освещенный солнцем; прямо против этой двери, спиною к Катерине, стояла, нагнувшись, Анисья Петровна; она перебирала какие-то семена, разостланные на рядне по дорожке сада; занятие так поглощало ее, что Пьяшка три раза принуждена была крикнуть: 'Анисья Петровна!', прежде чем та разогнула спину и обернулась.
- А? что? чего ты, дура? что лезешь, мать моя… а? баба! да! - произнесла вдруг Анисья Петровна.
Она так гнусила, что в первую минуту Катерине показалось, что это происходит от натуги или от слишком долгого наклонения головы к земле.
Увидев из сада чужую бабу, Анисья Петровна молодецки подбоченилась и стала взбираться на ступеньки садовых дверей, которые пискнули, как будто в один голос запросили пощады. Владелице Панфиловки было уже лет под шестьдесят; но так много еще было у нее силы, жира, мяса и крови, что ей следовало непременно или умереть сегодня же вечером, или прожить еще полсотни лет. Волосы ее почти поседели; они прикрывались белым коленкоровым, давно не стиранным чепцом с какими-то узенькими оборочками; издали, ни дать ни взять, седая голова старого, гладко остриженного солдата. Красное и как бы дутое лицо ее с вздернутым носиком украшалось маленькими зелеными глазами, которые захлебывались в жире и делали неимоверные усилия, чтоб выкарабкаться оттуда. Но более всего обратили на себя внимание Катерины руки помещицы. Руки действительно были замечательны: о них многие даже говорили за десять верст в окружности; особенно хорошо были они знакомы покойнику и хохлу его (в то время носили еще хохлы; но портрет снят был, вероятно, незадолго до его смерти, потому что хохла не было, а шла во всю голову одна лысина); покойник считал даже лишним защищаться; в этих случаях он прижимался только к стене и на всякое новое потряхивание супруги приговаривал:
'Зачем за сердитого шла? зачем шла за сердитого?..' Впрочем, Анисью Петровну боялся не только покойник, но боялись даже все мелкопоместные ее соседи; она была бедовая баба-гроза, как называли ее некоторые: мало-мало что, сейчас прошение да в суд, где, вероятно по старой памяти к заседателю, все, начиная от протоколистов до судьи, были ей кумовья и строчили ей просьбы за самую сходную цену; словом, по наружности своей Анисья Петровна напоминала всем известную греческую Бобелину, а по внутреннему устройству была настоящая русская мелкопоместная вдова.
- Здравствуй, мать моя, - прогнусила она, пытливо поглядывая на Катерину и все еще стоя подбоченясь. - Ты что торчишь здесь, дура полоротая? аль дела нет? пошла хлебы месить! - подхватила она, обращаясь к Пьяшке, которая впивалась в
Катерину, как будто хотела вскочить ей в глаза и в рот в одно и то же время. - Откуда бог принес, мать моя, - а? откуда?
С такими словами Анисья Петровна отнеслась к незнакомке. Катерина поклонилась, сказала, откуда приехала, и подала письмо.
- Это что такое?.. от кого, мать моя - а? от кого?..
- Наш помещик, Сергей Васильевич, велел отдать…
- Да я его не знаю, мать моя… никого такого не знаю… Зачем мне его письмо?..
Ты мне просто скажи, зачем приехала?
- Тут, стало быть, сударыня, о луге писано…
- О каком луге? а? какой луг? - с горячностью проговорила помещица, - какой луг, мать моя?.. что за луг за такой?.. чего надобно?.. Ты толком говори, какой луг?
- Там, сударыня, все сказано…
- Да что мне, сказано! что? Ты говори! - загнусила Анисья Петровна, раскидывая в стороны полы ситцевого капота, еще весною требовавшего мытья.
Катерина нимало не сробела и рассказала в коротких словах, в чем дело.
- Ах, батюшки! ах они, разбойники! - воскликнула Анисья Петровна, всплескивая руками и багровея вся, как зоб у индейского петуха, - ах, отцы вы мои! какой же это луг? уж не Кудлашкинский ли? Ах они, разбойники, грабители окаянные! ах, отцы мои! - подхватила она, снова всплескивая могучими своими ладонями и тараща глаза во все стороны. - Батюшка Федор Иваныч, - заговорила она вдруг, поворачиваясь к третьей двери, выходившей в соседнюю комнату, - Федор Иваныч, полно тебе на гитаре-то царапать! тринь-тринь-тринь, а толку никакого; подь сюда, дело есть… Ах, батюшки!..
С самого появления помещицы из соседней комнаты слышалось бряцанье гитары, сопровождавшееся шопотом. Раза два горловой тенор пропел даже первые слова цыганской песни:
Скинь-ка шапку, скинь-ка шапку
Да пониже поклонись!
При первом восклицании Анисьи Петровны все смолкло. Из дверей выскочил, потряхивая волосами, молодой человек лет двадцати восьми, в синем красивом казакине, застегнутом на крючки, и нанковых, непомерно широких шароварах. Черные кудрявые волосы его ниспадали правильным каскадом по обеим сторонам тщательно прохваченного пробора и закладывались за уши; лоск волос и правильных коричневых усиков обличал, что их часто смазывали, может даже быть, помадой из губернского города. Молодой Карякин из уважения к красоте своей старался всеми силами ее поддерживать. Красота его была, впрочем, из тех, которые служат образцом художникам, пишущим вывески для цирюльников и портных третьего разбора; но лучше было бы, если б Федор Иванович, из уважения к красоте своей, вел жизнь более правильную. Бойкость серых глаз, окруженных коричневою тенью, быстрота и юркость в выражении несколько осунувшегося лица сразу показывали одного из тех записных уездных кутил, которые всюду являются на ярмарках, проводят сутки с цыганами, выпивают по нескольку дюжин цимлянского, а потом, возвратившись в усадьбу, развлекают скуку, гоняясь с двумя борзыми за зайцами или бегая за бабами.
Выскочив из двери, он быстро взглянул на бабу, потом на помещицу, поставил в угол гитару и сказал с развязностью:
- Что случилось, Анисья Петровна? что такое?
- Ох, батюшка! ведь зарезали меня, разбойники, зарезали! - воскликнула
Анисья Петровна, выразительно тыкая себя в грудь указательным пальцем, - ограбить хотят, мошенники!.. На-ка, прочитай, что они пишут, - подхватила она, подавая письмо, - я ведь без очков не вижу. (Анисья Петровна даже в очках плохо разбирала грамоту.)
Карякин снова быстрым взглядом окинул Катерину, сломил печать и два раз шлепнул по письму, чтоб его расправить. В ту же минуту из соседней комнаты вышла молоденькая девушка с белокурыми, круто гофрированными волосами и полными румяными щеками. Вообще вся она, от пухлого, но доброго лица и до оконечности пальцев, представлялась, даже под ситцевым платьем, каким-то туго налитым огурчиком;