всегда бесплодным, не вознаграждающим тяжкие труды его) или с особенным вниманием следил за жаворонками. Маша слушала отца рассеянно, словно нехотя; она не отрывала глаз от матери, высокая фигура которой рисовалась в отдалении на огненном зареве восхода.
Наконец она подмигнула отцу на Дуню и пошла к матери. Катерина не заметила приближения дочери; она стояла к ней спиной и обернулась тогда лишь, когда Маша тронула ее за руку.
- Что ты, матушка? - спросила Маша, останавливая удивленные глаза на лице ее, исполосованном слезами.
- Ничего… дитятко… так… сгрустнулось что-то… - сказала Катерина.
Она передала младенца Маше, опустилась на колени, разложила платок и принялась накладывать в него комки земли.
- Это ты зачем, матушка?..
- А то как же, дитятко, как же?.. С собой возьмем, в дальную, чужую сторону… всякому из вас по кусочку зашью в ладонку, чтоб помнили… Память по родной стороне останется…
- Эй, Катерина! ступай!…эй!. время!-крикнул в эту минуту Лапша.
Катерина обратила глаза в ту сторону; но первый солнечный луч, брызнувший вдруг из-за горизонта, заставил ее отвернуться. Она торопливо свернула платок с землею и поднялась на ноги.
- Вот, - сказала она, снова обратив заплаканное лицо к солнцу, которое величественно восходило в ясном небе, - вот, дитятко, уж не видать нам с этого места ясного солнышка!..
- Катерина! что ж ты стала? ступай! - крикнул снова Лапша, махая издали руками.
Катерина сделала нетерпеливое движение; но лицо ее снова приняло выражение тоски, и она снова заплакала, когда в последний раз взглянула на поле.
- Прощай, мать сыра земля, кормилица наша! - сказала она, не переставая креститься, - прощай!.. Воскормила ты, возрастила меня самое и детей всех моих…
Не привел господь святым хлебом твоим питаться до скончания века нашего… Прости, кормилица!..
Маша также теперь плакала; но слезы ее выходили, видно, из другого источника, чем у матери: тогда как Катерина смотрела на поле, глаза дочери устремлялись на Марьинское, которое расстилалось темным пятном на дне долины.
Заплаканные лица жены и дочери возбудили удивление Лапши; несколько раз пытался он заговорить, но так как речь его заключалась большею частью в похвалах жаворонкам, Маша и Катерина не отвечали. Видя, что толку не доберешься, Лапша присоединился к ребятишкам, Дуне и Волчку, которые шли впереди; но так как и с этой стороны не отдали словам его должного внимания, он забросил руки за спину, высоко приподнял брови и пошел особняком. О чем он думал - решить трудно; мысли его, надо полагать, стремились больше к саратовским арбузам, о которых говорил он с утра до вечера и которыми часто даже бредил во время болезни.
Полчаса спустя после всего описанного перед избою Лапши стояла порядочная толпа: ее составляли больше бабы; тут были также и дворовые; между ними особенно звонко тараторила скотница Василиса, одна из главных поджигательниц ненависти против Катерины (Александре Константиновне она не понравилась с первого же дня, и она забыла о ней точно так же, как забыла о ее просьбе). В толпе виднелось также несколько мужиков; в числе последних знаком нам только кузнец Пантелей. Между толпою и воротами перебегали поминутно девчонки и мальчишки; один из самых суетливых был мальчик с белой головой и красным лицом, который с такою свирепостью припадал к рукам господ во время их приезда; мальчик этот отличался вообще необыкновенным любопытством: где бы ни собралась толпа, он уже был туг как тут. Огромные щели ворот были решительно замуровлены головами ребят; к ним вскоре присоединилась востроглазая бабенка, марьинская запевалка и хороводница, та самая, что встретила Лапшу, когда он возвращался домой после падения в вертеп.
- Лошадь уж запрягли, сейчас выедут! - сказала она, поглядев в щель.
Действительно, лошадь уже была запряжена, и все члены переселяемого семейства стояли подле подводы. Они только что вышли из избы, куда заходили с тем, чтобы в последний раз проститься с жилищем. Прощанье, надо думать, было очень тяжело: глядя на дочь и на жену, даже Лапша словно раскис немного. Им оставалось теперь только отворить ворота и ехать; но стечение народа перед избою смущало
Катерину. Она сожалела, что ходила в поле и не уехала до света; отъезд их совершился бы тогда никем не замеченный. Куда как тяжко было ей в настоящую минуту! К счастью, совершенно неожиданно явилось облегченье.
За воротами послышался голос Герасима Афанасьевича. Толпа мигом рассеялась. Герасим вошел на двор.
- Ну, готово? Хорошо. Я с вами пришел проститься, - сказал он, оглядывая добродушно присутствующих, которые поклонились.
Катерина подошла к старику и шопотом передала ему об уловке, придуманной ею для заманки Дуни (Дуня стояла в десяти шагах, угрюмо опершись на палку).
Герасим громко повторил слова Катерины, после чего передал всем барский поклон и приступил к подробному изложению их обязанностей как в отношении к самим себе, так и в отношении к исполнению службы.
- Ну, с богом теперь, с богом! - заключил он, отходя в сторону.
Ворота заскрипели, заскрипела подвода, и раздались глухие, сдержанные рыдания.
Герасим Афанасьевич шел между Катериной и ее дочерью и не переставал их уговаривать; особенно часто обращался он к последней, которая не могла так владеть собою, как мать, и громко плакала. Хотя управителя не больно боялись, но, зная его близость к господам, никто из ненавистников переселяемого семейства не посмел выразить своего прощального привета, Пантелей, скотница Василиса и другие враги
Катерины уходили в глубину ворот по мере того, как подвода проезжала мимо.
Герасим Афанасьевич проводил ее вплоть до конца улицы, Сергей Васильевич поручил ему лично присутствовать при отправлении и потом сообщить ему о том во всей подробности.
Простившись с управителем, Катерина, Маша и Лапша пошли догонять подводу, которою правил Костюшка, сидевший на облучке с братьями. Волчок скакал впереди по дороге. Дорога шла через луг. Вскоре гумна стали закрывать улицу