О существовании «Группы 47» и о том, что объединило этих людей, я, скульптор, считавший себя поэтом, что-то смутно знал из газет. Зато о самом сорок седьмом годе я имел весьма определенное представление по личному опыту: тогда в самую суровую из всех зим, которая никак не хотела кончаться, незастекленных рам было куда больше, чем оконных стекол в продаже; тогда я, будучи практикантом- каменотесом, начал обрабатывать долотом, бучардой и зубилом первый камень из силезского мрамора для детского надгробия, а между делом писал стихи, которые были лишь набором звонких слов и от которых не сохранилось ни строки.
В вестибюле виллы на Ванзее стояли накрытые столы, за которыми сидели дамы и господа. Они пили кофе, ели пирожные, одновременно ведя умные разговоры. Никого из собравшихся я не знал, поэтому сел, чтобы продолжить сказку, за свободный столик и, возможно, принялся размышлять о сорок седьмом годе, в начале которого дюссельдорфская Академия искусств была закрыта из-за отсутствия угля.
Официантка в передничке и чепчике, подойдя к столику, за которым сидел я, такой одинокий и задумчивый, спросила нового гостя, не принадлежит ли и он к числу поэтов. Вопрос поразил его в самое сердце.
Когда сказочный принц, не задумываясь, дал утвердительный ответ, официантка поверила ему на слово, сделала книксен и принесла чашку кофе с песочным пирожным, напоминавшим по вкусу те, что делала жена мастера-каменотеса Гёбеля. Она же держала козу Геновефу, которую весной сорок седьмого года мне приходилось таскать на веревке на выпас; вид у меня при этом был весьма дурацкий.
История с козой была похожа на сказку вроде той, что как раз начиналась, только теперь вид у меня был не дурацким, а вполне самоуверенным, словно у человека, которому терять нечего, зато выиграть он может все, чего только пожелает; это напоминало сказку Андерсена «Огниво», где отставной солдат ищет удачи.
То, что я видел и чувствовал, казалось чудесным и нереальным или же было какой-то особой реальностью. По крайней мере, некоторые из присутствующих были мне известны по именам. Я читал какие-то вещи Генриха Бёлля, хотя и не помнил, что именно. Мне нравились отдельные стихи Понтера Айха. Вольфганга Кеппена и Арно Шмидта я читал больше, но они не состояли в «Группе 47». Бёлль и Айх были на несколько довоенных и военных лет старше, чем скульптор, который считал себя поэтом.
Чтобы дать очередной толчок к продолжению сказки, к моему столику подошел невысокий полный человек, строго взглянул на меня из-под кустистых бровей. Он поинтересовался, что я тут делаю среди литераторов, пьющих кофе и ведущих разговоры, кто я таков и откуда пришел. Позднее он признался, что новичок вызвал у него подозрение своей внешностью. Я показался ему мрачным типом, провокатором, который замышлял нечто скверное, например, срыв встречи литераторов. Лишь когда я достал пригласительную телеграмму и, разгладив, протянул ему, с его лица исчезла строгость: «Ах, это вы. Ну да. Нам не хватает одного поэта для выступления после обеда».
Человек по фамилии Рихтер, исполнявший в этой сказке роль этакого короля Дроздоборода, милостиво пригласил меня в качестве «дублера»; трудно было предположить, что вскоре он сделается литературным наставником молодого поэта; мне он сказал: когда допью кофе и закончится перерыв, выступит такой-то, за ним сама Ингеборг Бахманн, а после нее — такой-то. «Следом — напомните, как вас зовут! — ваш черед».
Кто были такой-то и такой-то, я не знал. Только про «саму Ингеборг Бахманн» я слышал что-то неопределенно хвалебное.
Он предупредил: «После выступления начнется критическое обсуждение. Так у нас заведено».
Уходя, человек по фамилии Рихтер наверняка еще раз обернулся, чтобы дать молодому поэту наказ: «Читать надо громко и внятно!»
Этому наказу я, выступая перед публикой, следовал всю жизнь. А вот мой приятель Йозеф, который в сорок седьмом году был студентом философии и догматики в семинарии Фрайзинга, когда мы ютились с ним под одной плащ-палаткой в землянке бад-айблинского лагеря, читал мне благочестивую ерунду из своей черной книжицы таким тихим, затухающим голосом, что я по ходу прежней, совсем другой сказки думал: нет, из него толка не будет…
А здесь все шло по распорядку, о котором меня предуведомил добрый сказочник Рихтер. Перед Ингеборг Бахманн читал свою прозу неизвестный мне автор, после нее выступил другой неизвестный мне автор, тоже с прозой; едва чтец закрывал последнюю страницу своей рукописи, остальные члены группы тотчас принимались критиковать услышанный текст: разбор был жестким и анатомически безжалостным, метким, хотя отдельные замечания делались совершенно невпопад.
Так тут было заведено. Уже на самой первой встрече, состоявшейся в сорок седьмом году, отчего эта группа и получила свое название, устраивались как чтения текстов, так и их критическое обсуждение. А молодому поэту, который был тогда каменотесом-практикантом, вслух читал отец Станислаус, заведовавший библиотекой в приюте «Каритас» на Ратер-Бройх; это были стихи Георга Тракля, очень печальные, красивые и легко поддающиеся подражанию.
Один из присутствовавших критиков, которому суждено было стать персонажем нескончаемой сказки, хотя и не был Кайзером, но носил такую фамилию, а по имени звался Иоахимом. Он выглядел моим ровесником, но говорил — несмотря на провинциальный восточнопрусский акцент — как по писаному, отчего я устыдился своего косноязычия и смолчал, хотя собирался ему возразить.
Когда очень застенчивая, как мне показалось, Ингеборг Бахманн начала читать, нет, произносить почти навзрыд свои стихи — по крайней мере, в ее голосе ощущалось жалостное дрожание, — я сказал себе: если краснобай Кайзер будет нападать на трепетную Бахманн, как он это делал с предыдущим чтецом, молчать не стану; пусть косноязычно, но я приду на выручку плачущей поэтессе, тем более что в ее стихотворении «Объясни мне, любовь» прозвучала строка, похожая на просьбу о помощи: «Камень знает, чем смягчить другой камень».
Но Кайзер, которому в год создания «Группы 47» исполнилось, как и практиканту-каменотесу, ровно двадцать лет и который, пока я обтесывал известняк, учился риторике у Адорно во Франкфуртском университете и даже занимался анализом диалектики сказок, сам оказался «смягченным камнем»; он с большой похвалой отозвался о стихах Бахманн, обнаруживающих, по его словам, тяготение к крупным формам.
Нечто похожее говорил мне начитанный францисканский монах отец Станислаус, когда с торжественной настоятельностью рекомендовал мне томик стихов Тракля. Поэтому молодой поэт промолчал и открыл рот лишь тогда, когда уселся на стул рядом с человеком по фамилии Рихтер и принялся «громко и внятно», как ему было присоветовано во время перерыва, читать свои стихи участникам «Группы 47», прочитал штук семь или девять, среди них были «Открытый шкаф», «Польское знамя» и «Трижды „Отче наш“».
Продолжение сказки: жил-был молодой скульптор, который однажды впервые выступил поэтом. Сделал он это без боязни, ибо был уверен в собственных стихах, навеянных воздухом Берлина. А поскольку, послушавшись доброго совета, он читал каждую строку громко и внятно, то все, кто его слушал, сумели понять каждое слово.
Все принялись хвалить прочитанное. Кто-то заговорил о «хищной повадке» и рискнул дать положительную оценку, которую подхватили другие критики, варьируя ее и подбирая другие сравнения. Но кто-то — похоже, это был Кайзер, которого по имени звали Иоахим, — предостерег от чрезмерных похвал. Однако даже человек по фамилии Рихтер с кустистыми бровями, сидевший рядом со стулом, на котором читал стихи молодой поэт — этот стул прозвали «электрическим», — был, казалось, доволен «свежим голосом», а потому еще раз поинтересовался именем чтеца, поскольку опять успел его забыть, но решил, что имя, а также фамилия молодого скульптора достойны запоминания; таким образом, тот, кому позднее я посвятил мою повесть «Встреча в Тельгте», вновь услышал, как меня зовут.
Когда молодой скульптор, который теперь по праву мог именовать себя поэтом, встал со стула, сказка все еще не завершилась. Его тут же окружили с полдюжины редакторов, представлявших издательства «Ханзер», «Пипер», «Зуркамп» или «С. Фишер». Они растащили семь или девять стихов, которые поэт начисто напечатал дома, в сыром подвале, на пишущей машинке «Оливетти», а поскольку он подкладывал копирку, то на руках у него имелось по два экземпляра каждого стихотворения.
Ни один из листков они не вернули, а о себе говорили исключительно во множественном числе: «Мы дадим вам о себе знать…», «Мы вскоре свяжемся с вами…», «Мы не заставим себя ждать…», отчего