распоряжении находились весьма дешевые ингредиенты, поэтому и готовил я супы и клецки из облаков, а также зажаривал воздушных кур. Мое «Я», потерянное в юные годы, было, видимо, лишь пустым сосудом. Кто бы ни наполнял его, среди них оказывался и бессарабский повар. С ним, любившим повторять неизменное «прошу покорно», я охотно посидел бы сейчас за столом.
На земле и под землей
Нет больше колючей проволоки, расчерчивающей круговой обзор вертикальными и горизонтальными линиями. Он или я отпущен с легкой поклажей, в которую входят два фунта выторгованного чая, туда, где находится нечто, именуемое «свободой»; впрочем, передвижение ограничено британской оккупационной зоной.
Только кто и кому даровал свободу? Как воспользоваться этим подарком? Что обещают эти три слога, которые посредством прилагательного можно истолковать так или иначе, то есть расширить, сузить или даже обратить в полную противоположность?
Фрагменты воспоминаний, рассортированные так или этак, складываются в картину со множеством зияющих пробелов. Я рисую силуэт паренька, случайно уцелевшего на войне, нет, я вижу кое-где покрытый пятнышками, но в остальном чистый лист, каковым я и являюсь — неотчетливый набросок того человека, каким я мог бы, каким хотел бы стать в будущем.
Паренек, который до сих пор носит левый пробор и чей рост насчитывает один метр семьдесят два сантиметра; который теперь раз в неделю сбривает пушок на щеках и которому предоставлена свобода: нетореная дорога. Но все же он рискует делать по ней первые шаги.
Хотелось бы видеть себя серьезным, задумчивым юношей, который скитается среди руин в поисках смысла жизни, но после некоторого промедления я отбрасываю этот приукрашенный автопортрет.
Мне не удается спроецировать на экран достоверный образ, характеризующий мое тогдашнее состояние. Слишком мало фактов. Мне восемнадцать. На момент освобождения признаков недоедания уже не заметно. Вшей нет, на ногах американские шнурованные ботинки с каучуковой подошвой, и выгляжу я, если взглянуть в зеркало заднего вида, вполне недурно.
Неясно только, избавился ли я за время, проведенное в лагере, от подростковой привычки гримасничать. Мое имущество состоит из английского чая в экзотической упаковке, который я, все еще некурильщик, выменял на сигареты и медали Западного вала, а также из изрядного запаса бритвенных лезвий. Это, еще кое-какая мелочь и исписанные листки бумаги заполняют мою солдатскую котомку-«сухарку». А каков мой внутренний мир?
Похоже, безбожному католику ведомы все тогдашние религиозные проблемы, только они ему совершенно безразличны. Но заподозрить его в скрытом атеизме означало бы приписать ему чуждую веру.
Он размышляет. Однако цитат на данный счет не сохранилось. Зато неизгладимы некоторые детали внешности: скажем, форменные брюки и американская штурмовка на подкладке, то и другое перекрашено в ржаво-красный цвет. Теплая шапка — также с американского военного склада — оливкового цвета. И только серая «сухарка» напоминает о немецкой военно-полевой форме.
Чтобы получить освобождение, мне понадобилось указать адрес проживания, который я получил от Филиппа, моего ровесника из лагеря, вместе с весточкой для его матери. Симпатичный паренек с ямочками на ангельском лице, умевший заразительно смеяться. Как и я, он отличался легкомыслием, которое сделало нас обоих добровольцами.
Ему пришлось остаться в Мунстерлагере, а позднее его рабочий отряд переправили кораблем в Англию; меня же выпустили, так как рентген обнаружил в моем левом плече инкапсулировавшийся к этому времени осколок. Этот осколок сидит там по сей день, мой сувенир, похожий на букашку, который навечно пленен янтарной каплей. Когда я, левша, рисуясь — раньше перед Анной, потом перед Утой, — делал замах, чтобы швырнуть камень или мяч, осколок посылал ощутимые сигналы: «Не надо! Я сплю. Не буди».
В отличие от Филиппа меня сочли непригодным для подземных работ на угольных шахтах Уэльса. А матери я должен был сообщить, что он приедет домой попозже, обязательно. Согласно полицейской регистрации первым адресом моего проживания на свободе значился Кёльн-Мюльхайм, груда развалин, где чудесным образом уцелели таблички с названиями улиц. Они лепились на останки фасадов или висели в качестве указателей на столбах, которые торчали из щебенки. Среди развалин буйно разрослись одуванчики, готовые вскоре расцвести.
Позднее, когда я, словно пес, блуждал, не имея на то соответствующего разрешения, по американской и французской зоне в поисках еды и ночлега, а также гонимый иным голодом, желанием прикоснуться к женскому телу, то города представали передо мной кулисами руин, где уличные указатели направляли меня по ложному пути или в завалы, под которыми, видимо, еще были погребены люди.
Бодрствуя или грезя, я все еще скитаюсь среди развалин, взбираюсь на гору щебня, будто хочу обозреть окрестности, а на зубах неизменно скрипит витающая вокруг пыль и взвесь кирпичного крошева.
Мать моего лагерного сотоварища, шустрая женщина с крашеными или натуральными иссиня-черными волосами, непрерывно курившая сигареты в длинном мундштуке, без долгих разговоров пристроила меня к торговле на черном рынке. Фруктовый мармелад, искусственный мед, американское арахисовое масло, патефонные иголки, кремни для зажигалок и батарейки для карманных фонариков шли через меня — на вес или на счет — покупателям. В качестве собственного капиталовложения я использовал часть бритвенных лезвий, так что вскоре обзавелся кое-какими деньгами. С утра до ночи ко мне обращалась клиентура с предложениями по более или менее равноценному обмену: даже меха — например, чернобурку — можно было обменять на масло.
Среди людей, с которыми я повседневно сталкивался, порхала сестра Филиппа, прелестная куколка, тоненькая, словно выступающая перед публикой танцовщица. Свежая, будто только что рожденная из пены морской, она была похожа на брата. Она носила шелковые чулочки, часто меняла шляпки, от нее исходил майский аромат, но прикоснуться к ней можно было лишь в мечтах. Правда ли, что однажды она сама мимоходом погладила меня по голове?
Чтобы утешиться, я ходил в кино и до сих пор вижу перед собой этот стойко уцелевший среди руин кинотеатр, где в качестве основной программы шел фильм «Романс в миноре». Главные роли играли некогда очень популярные, не забытые мной актрисы и актеры: Марианна Хоппе, Пауль Дальке и Фердинанд Мариан, которому испортила репутацию роль в фильме «Еврей Зюс».
Еще будучи рядовым вспомогательной службы люфтваффе, я смотрел «Романс в миноре», когда его несколько недель подряд демонстрировали в данцигском кинотеатре «Тобис-паласт». Каждый раз, когда звучал шлягер «В час вечерний…» и на экране появлялась она, Марианна Хоппе… Она перед витриной… Она борется с искушением… Она наедине со своей бедой… Ее просветленное лицо… Жемчужное ожерелье на шее… Ее улыбка… Красавица, неувядающая.
Три или четыре года назад, когда ей было уже за девяносто, она, мечта моей юности, умерла.
Как когда-то в очередях перед торговыми палатками на главной кёльнской улице Хоэ-штрассе толпились голодные люди, так теперь в моей голове роятся вопросы. Пытался ли живущий одним днем и промышлявший на черном рынке юный спекулянт с моим именем возобновить учебу, ведь те времена побуждали людей ко всяческой активности? Хотел ли он получить аттестат зрелости?
А может, ему хотелось приобрести профессию, тогда — какую?
Сильно ли переживал я разлуку с отцом, мамой и сестрой, насколько регулярно изучал списки разыскиваемых лиц, вывешиваемые перед муниципальными учреждениями?