Первый случай погибнуть под автоматными очередями или попасть в плен, чтобы научиться искусству выживания в Сибири, выпал мне, когда случайный отряд из шести-семи человек под началом фельдфебеля предпринял попытку вырваться из подвала одноэтажного дома.
Как мы попали за русскую линию фронта и очутились в подвале дома, больше походившего на крестьянскую хибару, не помню. Но нужно было перебраться на другую сторону улицы, туда, где оборонялись наши. Фельдфебель, длинный как жердь, в пилотке наискосок, сказал: «Сейчас или никогда!»
Название той вытянувшейся вдоль дороги в песчаном Лаузице деревушки, где шли бои, я либо не знал, либо уже забыл. Из подвальных окон слышалась стрельба: то одиночные выстрелы, то автоматные очереди. Ничего съестного в подвале не нашлось. Зато заблаговременно сбежавший хозяин, торговавший, видимо, велосипедами, припрятал здесь свой дефицитный товар, разместив его на деревянных стойках или подвесив передними колесами вверх; велосипедов было достаточно, все вроде в неплохом состоянии, шины подкачаны, словно ждали своего часа…
Фельдфебель явно принадлежал к породе людей решительных, а потому слышу, как он, сказав «Сейчас или никогда!», скорее шепчет, чем приказывает в голос: «Разобрать велосипеды. И что есть духу — сваливаем!..»
Мое смущенное, но наверняка прозвучавшее возражение: «Господин фельдфебель, я, к сожалению, не умею ездить на велосипеде», вероятно, показалось ему неуместной шуткой. Впрочем, никто не засмеялся. А у меня не было времени, чтобы разъяснить причину моего постыдного неумения примерно такими словами: «Видите ли, моя матушка содержит скромную лавку колониальных товаров; доходы у нее небольшие, поэтому она не могла купить мне ни новый, ни подержанный велосипед; таким образом, у меня отсутствовала возможность своевременно обучиться езде на велосипеде, хотя порой это может спасти жизнь».
Не успел я взамен похвалиться рано приобретенными навыками хорошего пловца, как фельдфебель принял очередное решение: «Берите автомат. Прикроете наш отход. Мы вытащим вас отсюда, позже…»
Возможно, кто-то из отряда, послушно снимая со стойки велосипед, попытался приглушить мой страх. Но тщетно. Я занял у подвального окна позицию с автоматом, с которым не умел толком обращаться. Правда, неспособный и к этому солдат не успел сделать ни единого выстрела, так как пять-шесть человек, выскочивших через переднюю дверь дома, были тотчас срезаны автоматными очередями посреди улицы неизвестной деревни; выстрелы прогремели то ли с той стороны, то ли с этой, то ли с обеих сразу.
Кажется, я видел, как эта горстка людей, взмахивая руками, валилась на землю, дергалась от предсмертных судорог. Кто-то — может, долговязый фельдфебель? — падая, перекувырнулся. Вскоре уже никто не шевелился. Только переднее колесо велосипеда, торчащее из кучи тел, продолжало вертеться и вертеться.
Но возможно, картина этого побоища возникла у меня в сознании. Была разыграна моим воображением гораздо позднее, ибо на самом деле я покинул свою позицию у подвального окна еще до расстрельного финала и ничего не видел, не хотел видеть.
Без автомата, доверенного мне оружия, прихватив лишь свой карабин, я выбрался из дома торговца велосипедами, крадучись через задний двор и скрипучую калитку. Прикрытый садами, деревьями и кустарником с набухшими почками, я ушел тропинками из деревни, где еще гремел бой, и неожиданно наткнулся на узкоколейку, проложенную по насыпи высотой с человеческий рост и окаймленной по обеим сторонам кустами. Она шла прямо к предполагаемой линии нашего фронта. Тишина. Только воробьи да синички в кустарнике.
Не то чтобы я успел чему-то научиться у фельдфебеля, который счел, что я просто глупо пошутил, будто не умею ездить на велосипеде, но мгновенно принятое решение двинуться по узкоколейке, провидчески предсказывавшей направление, оказалось верным.
Примерно через километр хода по деревянным шпалам и щебенке я увидел поврежденный мост с дугой, поднимавшейся над рельсами, а на нем — сначала машины с пехотой, а потом небольшую группу бредущих солдат — немцев, судя по неторопливой манере двигаться. Недолго думая, я примкнул к ним, поскольку одинокий солдат без командировочного предписания вне зоны соприкосновения с противником становился смертником, кандидатом на виселицу.
Знаю, мой рассказ звучит неправдоподобно и отдает небылицами. В подтверждение этой истории о том, как я случайно уцелел, говорит следующий факт: даже спустя несколько десятилетий мои дочери и сыновья тщетно пытались уговорить меня поучиться ездить на велосипеде, выбрав какую-нибудь лесную тропинку, без лишних свидетелей — дело ведь, дескать, нехитрое, под силу ребенку. Но стоило мне поддаться на ободрительные призывы, как это было, например, в датском Ульсхеле-Скоу, где Мальте, Хансик и Хелена криками «Папа, давай! Не трусь!» заставили меня сесть в велосипедное седло, как все мои старания кончались тем, что сын матушки, которой — пусть она сама того не ведала — жизнеспасительно не хватило денег на покупку «железного осла», как я презрительно именовал велосипед, неизменно падал наземь.
Лишь моя Ута сумела в начале восьмидесятых — когда, по ее мнению, мой образ жизни был недостаточно активным — раззадорить меня на отчаянный поступок, и я рискнул залезть на голландский велосипед-тандем: она ехала впереди за рулем, я сидел сзади, и мне нравилось, как развеваются по ветру ее волосы. Чувствуя себя в безопасности, я давал волю полету своих мыслей, которым не было нужды стеснять себя необходимостью безотлагательных решений.
Что до других моих дней и не знаю как пережитых ночей после развала фронта по Одеру и Нейсе, то прокрученный назад и латаный-перелатаный фильм рассказывает о них немного. Не помогают ни ранее многоречивые пергаментные кожицы лука, ни прозрачный янтарь, сохранивший для нас доисторическое насекомое таким, будто поймано оно только сегодня. Придется вновь обратиться к Гриммельсгаузену, которого схожие перипетии войны научили страху и наградили приключениями, достойными «егеря из Зуста». Подобно тому, как описание битвы при Витштоке разыгрывается на реке Доссе и в ее болотистых окрестностях, где гибнут императорские войска — причем Гриммельсгаузен живописует это побоище, искусно пользуясь барочной лексикой своего коллеги, поэта Мартина Опица, — так и я могу указать, что боевые действия, непосредственно затронувшие меня, разыгрывались в Лаузице, районе между Котбусом и Шпрембергом.
Похоже, тогда вновь предполагалось стабилизировать фронт, чтобы именно оттуда, где я плутал, сформировать новую группировку для прорыва сужающегося кольца вокруг столицы Рейха. Говорили, будто Вождь остается на своем боевом посту.
Противоречивые приказы вели к хаосу, воинские части двигались навстречу друг другу, мешали сами себе; лишь потоки силезских беженцев упорно придерживались одного направления — на запад.
Ах, до чего легко лились из-под моего пера слова в начале шестидесятых годов, когда я без особых сомнений уличал факты во лжи и находил объяснения тому, что не имело смысла. Шлюзы были отворены. Слова низвергались неукротимым водопадом. Попадая то под кипящую, то под студеную струю, омолаживались традиционные приемы повествования. Пытка щекоткой развязывала язык упорной немоте, добиваясь признаний. Любой пук рождал звучное эхо. Каждая находка стоила трех пожертвованных истин. Все реальное происходит, сообразуясь с определенной логикой, но не менее логична возможность и прямо противоположного хода событий.
Так, в заключительной главе второй части романа «Собачьи годы» сделана попытка обнаружить присутствие смысла в подземном бункере Вождя, то есть в последней битве за Берлин, которая на самом деле следовала лишь логике безумия. Поиски сбежавшего пса по кличке Принц, любимой овчарки Вождя, обрели такую словесную форму, когда невнятная стилистика Хайдеггера — «Ничто ничтожествует непрестанно» — смешалась с чудовищным нагромождением существительных в приказах Верховного главнокомандующего вооруженных сил Германии и потоки этой смеси напрочь снесли все, что сопротивлялось им в виде крупиц правды: «Согласно приказу Вождя… предписывается силами 25-й мотопехотной дивизии закрыть брешь в районе Котбуса и тем самым предотвратить возможный прорыв