хранились эскизы декораций и костюмов к операм «Вольный стрелок» и «Летучий голландец». А может, к «Лоэнгрину»; перед глазами у меня стоит эскиз лебедя — конструкции, вполне пригодной для сценического воплощения; выполненные цветными карандашами наброски явно принадлежали моему дяде Паулю, павшему в боях на Сомме. Ордена между набросками не нашлось.
Младший брат Альфонс, умерший от «испанки», успел поучиться на повара; он мечтал с помощью задуманных роскошных меню дослужиться до шеф-повара в Гранд-отеле какой-либо европейской столицы, будь то Брюссель, Вена или Берлин. Это следовало из писем, которые он посылал с острова Зильт на Северном море, его первого и последнего места работы в курортном ресторане; судя по деталям, письма отправлены незадолго до призыва на военную службу и перед тем, как весной восемнадцатого дядю откомандировали на учебный полигон.
В письмах к сестре Хелене он всячески бодрился. Рассказывая истории о курортной жизни, он намекал на романы с аристократками и сообщал подробности о постижении кулинарного искусства, расхваливал треску, тушенную в горчичном соусе, филе щиповки с фенхелем, суп из угря, приправленный укропом, и другие рыбные блюда, которые я и сам готовил позднее в память о дяде Альфонсе.
Старший брат Артур, которого мама называла самым любимым, видел себя в будущем прославленным поэтом за два года до того, как умер от выстрела в живот.
Еще проходя стажировку в филиале Имперского банка возле Высоких ворот — в здании, которое пережило войну, а сегодня, восстановив после реставрации грюндерскую роскошь, дало приют польскому банку, — он публиковал под своим именем в местной данцигской газете предлинные и довольно ловко зарифмованные стихотворения: с дюжину — о весне и осени, одно ко Дню поминовения усопших и еще одно к Рождеству; газетные вырезки с публикациями я нашел в том самом чемодане, который послужил мне «путеводным знаком» — так спустя много лет оценила эту находку мама.
А поскольку ее сын внял этому путеводному знаку, то в середине шестидесятых, когда после долгой изнурительной работы над объемистыми рукописями у меня вышли из-под пера несколько коротких историй, я скрыл собственное авторство под именем любимого маминого брата Артура Кнопфа; эта книжица появилась в серии, которая издавалась Берлинским литературным коллоквиумом; таким образом я решил позабавить себя — отчасти чтобы защитить свои истории от нападок привередливых критиков, отчасти чтобы короткой судьбе Артура Кнопфа выпало немного посмертной славы.
Его первая публикация, если отвлечься от ранних стихов, близких к лирике Эйхендорфа, была встречена вполне благожелательно. Литературные критики заговорили об открытии нового дарования, которому, несмотря на некоторое сходство с одним именитым писателем, они сулили большое будущее. Итальянская издательница заявила, что хотя пока о переводе рассказов думать рано, однако она надеется, что, мол, доселе неизвестный автор вскоре предъявит крупное эпическое произведение, например семейную сагу. Дескать, большой роман вполне под силу его писательскому дарованию.
Истории Артура Кнопфа около двух десятилетий продавались в книжных магазинах. Псевдоним оставался нераскрытым, пока Клаус Рёлер, который в трезвом состоянии был вполне прилежным редактором издательства «Лухтерханд», не разоблачил спьяну моего дядю-литератора.
Чердак и его дощатые закутки-кладовки со всяческим хламом и паутиной. Позднее Оскар Мацерат, которого загнали наверх мучившие его соседские дети, нашел здесь, как и я, свое прибежище. Отсюда разносилось его дальнодействующее пение; для меня же был важнее найденный чемодан.
Вижу солнечных зайчиков на потертой коже. Нет, воркующего голубка, который подал бы знак, там не было. Только мне одному принадлежала привилегия обнаружить чемодан подле моей тайной читальни и первым открыть его. Нетерпеливо, моим перочинным ножом с тремя лезвиями. В лицо мне пахнуло тленом, будто я вскрыл склеп. Взлетела пыль, заплясали в лучах света пылинки. То, что я нашел, оказалось знамением, отправившим находчика в пожизненное путешествие; и только сейчас он начинает уставать, лишь возврат к прошлому поддерживает его жизнестойкость.
Меня неизменно тянуло в это пристанище. Сквозь подъемный люк чердачного окна виднелись задние дворы, каштановые деревья, покрытая толем крыша кондитерской фабрики, крошечные палисадники, хлипкие сарайчики, стойки для выбивания ковров, клетки для кроликов, а за всем этим шли дома на улицах Луизы, Герты и Марии, которые образовывали просторный четырехугольник. От места встречи с художником, поэтом и кулинаром, каждый из которых характеризовался в маминых рассказах каким-нибудь эпитетом — Пауля она обычно называла мрачным, Артура мечтательным, Альфонса веселым, — я отправлялся по воздушному маршруту куда-то туда, где теперь я пытаюсь приземлиться обратным рейсом, хотя там ничего не сохранилось: меня не ждет ни продавленное кресло, ни другие вполне осязаемые предметы.
Ах, если бы можно было найти — пусть не чемодан, а всего лишь картонку с моими ранними писаниями! Но нет, не осталось ни полстрочки от первых стихов, ни одной страницы от единственной главы неопубликованного романа. Ни одного из необузданно-фантастических или педантично-подробных рисунков с деталями обомшелой кирпичной кладки, ни одной акварели. В том скарбе, который унесли с собой родители, когда бежали из города, не нашлось ни рифмованных стихов, написанных зюттерлиновским шрифтом, ни белых листов с темной штриховкой. Ни школьных тетрадей с сочинениями, которые, несмотря на серьезные огрехи в правописании, получали оценки «хорошо» и «отлично». Ничто не свидетельствует о моем начале.
А может, следует внушить себе: «Как хорошо, что не уцелело ни клочка!»?
Ведь было бы весьма неловко, если среди излияний пубертирующего подростка обнаружились бы вирши, посвященные двадцатому апреля и, в подражание гимнически-экспрессивному стилю гитлерюгендских бардов Менцеля, Баумана и фон Ширера, воспевающие ничем не омраченную веру в Вождя. Задним числом я ужаснулся бы набившим оскомину рифмам: «знамя» — «реет над нами». Было бы ужасно, если бы от расистского бреда моего короткого эпического первенца пострадали бедные кашубы: тевтонский рыцарь с продолговатым нордическим черепом дюжинами сносит с плеч круглые славянские головы. Не говоря уж о прочем внушенном пропагандой вздоре.
Во всяком случае, среди рисунков, пачка которых могла бы позднее найтись на чердаке или, скажем, в подвале доходного дома, совершенно точно не было ни единого листа, где красовался бы набросок, имеющий черты портретного сходства с удостоенными высших наград героями войны, например, капитан- лейтенантом Прином или летчиком-истребителем Галландом, хотя оба служили для меня образчиками доблести.
Что было бы, если бы…? Спекуляции насчет содержимого потерянного чемодана столь же бесполезны, как и упорны.
Что могли бы поведать о себе вещи сына, сложенные матерью перед депортацией в картонную коробку из-под «Персила» и забытую в суете поспешных сборов?
Что еще могло бы разоблачить меня, желающего прикрыться фиговым листком?
Поскольку у меня, ребенка из семьи послевоенных вынужденных переселенцев, по сравнению с писателями моего поколения, выросшими у Боденского озера, в Нюрнберге или на северогерманской равнине и, соответственно, имеющими в своем распоряжении школьные табели с отметками или продукты раннего творчества, ничего не сохранилось со времен детства и юности, приходится обращаться к наиболее сомнительной из всех свидетельниц по имени Память, капризной, часто страдающей мигренью даме, которую молва считает вполне продажной, если к тому располагает рыночная конъюнктура.
Следовательно, нужны подсобные средства, которые по-иному сочетают в себе множество смыслов. Например, круглые или угловатые предметы, хранящиеся в ящичке моей конторки, за которой я пишу стоя, и ждущие своего применения. Находки, если уметь ими правильно пользоваться, развязывают язык.
Нет, это не монеты, не глиняные черепки. Это медово-желтые прозрачные кусочки. В них есть оттенки осеннего багрянца и золота. Некоторые из них величиной с вишню, а вот этот не меньше утиного яйца.
Золото моей «балтийской лужи». Янтарь, найденный на балтийском побережье или купленный, вроде того, что я приобрел около года назад у торговца, устроившегося со своим ларьком под открытым небом в литовском городе, который некогда назывался Мемель. Сувениры для туристов, шлифованные или полированные, бусы, браслеты, пресс-папье, шкатулки; но встречался и необработанный или полуобработанный янтарь.