— В каком году спущен со стапелей крейсер «Эритрея»?
— В тридцать шестом.
— Его особенности?
— Ad Deum, qui laetificat juventutem meam…
— Единственный итальянский крейсер для операций в Восточной Африке. Водоизмещение?
— Deus foritudo mea…
— Две тысячи сто семьдесят две тонны. Сколько узлов?
— Et introibo ad altare Dei…
— He знаю.
— Вооружение?
— Sicut erat in principio…
— Шесть пятнадцатисантиметровых, четыре — калибра семь и шесть… Вру!
— Et nunc et semper…
— Верно!
— Как называются немецкие учебные суда?
— Et in saecula saeculorum. Amen.
— Они называются «Ворчун» и «Ворон».
Со временем я перестал регулярно служить в церкви Пресвятой девы, являлся, только когда Гузевский посылал за мной, потому что его мальчишки либо отправлялись в воскресные походы, либо были заняты сбором вещей для «зимней помощи».
Все это говорится лишь для того, чтобы описать мое место перед главным алтарем, так как оттуда я наблюдал за Мальке, когда он преклонял колена у алтаря пресвятой девы Марии. А уж как он молился! Глаза вытаращенные. И все больше стекленеющие. Скорбный рот в непрестанном движении, без единого знака препинания. Так мерно вбирают воздух выброшенные на берег рыбы. Эта картина изображена для доказательства того, сколь самозабвенно умел молиться Мальке. Когда его преподобие Гузевский и я подходили к Мальке, который, если смотреть с алтаря, стоял на коленях в левом приделе, мы видели человека, забывшего обо всем: шарф с гигантской английской булавкой валялся на полу, глаза были неподвижны, голова с пробором посередине откинута назад, язык высунут. И в этой позе мышь становилась до того явной, что я мог бы схватить рукой беззащитного зверька. Возможно, Иоахим Мальке замечал, что его прыгун проснулся. Преувеличенно старательными глотательными движениями он старался привлечь к себе взор стеклянных глаз пресвятой девы, стоявшей сбоку. Потому что я не могу и не хочу верить, что ты хоть малейший жест сделал когда-нибудь не на публику.
V
В церкви Пресвятой девы я ни разу не видел его в «бомбошках». Он вообще все реже носил эти шарики, хотя они только-только входили в моду среди гимназистов. Изредка, когда мы втроем стояли на школьном дворе все под тем же каштаном и трепались, не обращая внимания на эти шерстяные финтифлюшки, Мальке снимал с шеи «бомбошки», но лишь для того, чтобы после звонка снова надеть их за неимением лучших противовесов.
Когда впервые случилось, что один бывший ученик нашей школы вернулся с фронта — по пути он еще побывал с официальным визитом в ставке фюрера — и посреди уроков вдруг прозвенел звонок, призывавший нас в актовый зал, оказалось, что и у него на шее болтается побрякушка. Стоя перед тремя высокими окнами, уставленными крупнолистными растениями в горшках, и рассевшимся полукругом учительским персоналом, не на кафедре, а возле этого бурого деревянного ящика, молодой человек с розовым нежным ртом говорил что-то поверх наших голов и пояснительно жестикулировал. Вдруг я заметил, что у Иоахима Мальке, который сидел передо мною и Шиллингом, уши сначала стали прозрачными, потом побагровели, он откинулся на спинку стула, долго теребил что-то на шее, давился и наконец швырнул под скамейку какой-то предмет — шерстяные красно-зеленые «бомбошки», подумалось мне. А тот у кафедры, лейтенант военно-воздушных сил, сначала почти неслышно открывавший рот, говорил с запинками, симпатично и неумело, часто краснея, хотя его слова никакого к тому повода не давали:
— …это вам, ребята, не думайте, не охота на зайчишек — заприметил и давай пали. Бывает неделями — ничего. Но вот когда мы на канал вышли, я и думаю: если не здесь — значит, нигде. По-моему и получилось. В первый же вылет у нас перед самым носом, откуда ни возьмись, эскадра под прикрытием истребителей, ну, доложу вам, и карусель пошла: то выше облаков, то под облаками — вираж за виражом. Я стараюсь набрать высоту, подо мной вьется тройка «спитфайров», друг друга прикрывают, э-э, думаю, комедия, если я с ними не справлюсь; пикирую на одного — задымился, едва я успел положить свою машину на левое крыло, вижу в визир — второй взял курс на меня; я держу прямо на его пропеллер — либо он, либо я. Как видите, купаться пришлось ему, а я тем временем прикидываю; раз уж двоих гробанул, может, гробану и третьего, конечно если горючего хватит. Они идут подо мной всемером разомкнутым строем, а я — хорошо еще солнышко в спину светит, — я наметил себе одного и неплохо с ним расправился; давай-ка, думаю, повторю этот номер — опять удача; до отказа отжимаю на себя управление, вдруг — откуда только он взялся — третий, стремительно снижается, похоже, я и его подбил; я за ним, почти инстинктивно, теряю его из виду — ушел в облака; вижу опять, еще раз жму на газ, и еще, а он уже барахтается в воде, да и я вот-вот искупаюсь. Ей-богу, не знаю, как мне удалось набрать высоту. Знаю только, что, когда я дотянул до своего аэродрома — вам, наверно, известно, а может, вы в кинохронике видели, что мы покачиванием крыльев показываем число сбитых самолетов, — шасси у меня заклинило. Итак, я совершил свою первую посадку на брюхо, попозже в столовке ребята прикинули: я сбил шесть штук, не меньше, я, разумеется, с ними не считал, еще не успел опомниться, но радовался, конечно, а в четыре мы опять поднялись в воздух, короче говоря, все было почти как в детстве, когда мы в переменку на нашем милом старом дворе — спортплощадки ведь тогда еще не было — играли в гандбол. Может быть, господин учитель Малленбрандт вспомнит: я либо ни разу не забивал мяч в ворота, либо уж раз девять подряд. Так нот было и во второй вылет — к утренней шестерке прибавилась еще тройка. С девяти я быстро довел счет до семнадцати, но прошло не меньше полугода, прежде чем мне удалось добрать до сорока, а когда меня вызвали в ставку фюрера, на моем счету было уже сорок четыре; на канале мы чуть ли не круглые сутки были в воздухе, но нам хоть бы хны, тогда как даже наземному персоналу ой-ой-ой как туго приходилось. Но для разнообразия надо рассказать хоть что-нибудь веселое: на любой авиабазе есть собака. Как-то раз, очень уж хороша была погода, мы посадили в самолет нашего Алекса…
Так приблизительно высказывался увешанный орденами лейтенант, между двумя воздушными боями он всунул в качестве дивертисмента историю о собаке Алексе, научившейся прыгать с парашютом, а также анекдотик о ефрейторе, который по тревоге всегда с запозданием выбирался из постели и потому не раз совершал боевые вылеты в пижаме.
Лейтенант смеялся, когда смеялись школьники и кое-кто из учителей позволял себе ухмыльнуться. Он окончил нашу школу в тридцать шестом году, а в сорок третьем его самолет был сбит над Рурской областью. Небольшого роста, с темно-каштановыми, счесанными назад волосами, он был довольно изящен и походил на кельнера из ночного ресторана. Произнося свою речь, он одну руку держал в кармане, но тотчас же вынимал ее, когда доходил до описания воздушного боя: чтобы проиллюстрировать таковой, нужны были две руки. Он тонко нюансировал свою игру; замедленный вираж каким-то образом воспроизводил плечами, не пускаясь при этом в объяснения, небрежно бросал наиболее характерные для данной ситуации слова и превзошел самого себя, имитируя шум мотора от взлета и до посадки — он ревел, наполняя зал своим голосом, или уморительно заикался; последнее должно было означать, что мотор неисправен. По всей вероятности, он уже не раз выступал с этим номером в клубе своей авиабазы, тем более что слово «клуб» — «сидим спокойненько у себя в клубе и вдруг…», «только я собрался в клуб, как…», «…у нас в клубе висит…» — в его устах приобретало первенствующее значение. Но даже независимо от артистизма его рук и таланта звукоподражания говорил он очень занимательно, хотя бы уже потому, что умел здорово поддеть кое-кого из учителей, в его времена носивших те же клички, что и теперь. В общем, он был мил, по-мальчишечьи проказлив, немножко кокетничал, но без всякой похвальбы, и неслыханные свои подвиги приписывал