Уже под вечер, после десяти- или двенадцатикратного нырянья, когда мы делали разминку, готовясь плыть обратно, он не вынырнул и всех нас поверг в отчаяние.
Если я сейчас скажу: пять минут отсутствия — это ничего не будет значить; но после долгих, как годы, пяти минут, в течение которых мы глотали слезы, так что языки у нас вспухли и, сухие, ворочались в пересохших ртах, мы стали, один за другим, спускаться в нутро лодчонки. В головном отсеке — ничего, одни кильки. Вслед за Хоттеном Зоннтагом я впервые отважился пролезть через водонепроницаемые переборки, пошарил, довольно, впрочем, поверхностно, в офицерской кают-компании, не выдержал больше и, уже чуть ли не лопаясь, ринулся к люку, потом снова нырнул, опять два раза пробрался через переборки и нырял еще с полчаса. Человек шесть или семь неподвижно лежали на мостике. Чайки описывали все более узкие круги; видно, что-то заметили.
К счастью, с нами не было пятиклассников. Все молчали или вдруг начинали говорить, перебивая друг друга. Чайки прядали в сторону, возвращались вновь. Мы заготовляли слова для тренера, для матери Мальке, для его тетки и для директора Клозе, понимая, что допрос в гимназии неизбежен. Мне они навязали — я ведь был почти что соседом Мальке — посещение домика на Остерцейле. Шиллингу было поручено говорить с тренером и с гимназическим начальством.
— Если его не найдут, мы приплывем с венком и устроим поминки.
— Надо будет скинуться, с каждого не меньше пятидесяти пфеннигов.
— Мы сбросим венок за борт, а не то утопим его в люке.
— И еще мы будем петь, — сказал Купка; но глухой смех, раздавшийся после этого предложения, исходил не от нас: кто-то смеялся во внутреннем помещении мостика. Покуда мы переглядывались, ожидая повторения смеха, он и вправду послышался вновь, теперь уже вполне обыкновенный и не глухой. Голова Мальке, мокрая, без следов пробора, просунулась в люк, дышал он сравнительно ровно, поглаживал свежие солнечные ожоги на лопатках и на плечах и наконец сказал — не столько насмешливо, сколько добродушно-ворчливо:
— Вы что, уже сочинили надгробную речь, а меня в покойники записали?
Прежде чем мы поплыли назад — Винтер после этой жутковатой истории разразился истерическими рыданиями, и нам пришлось его успокаивать, — Мальке еще раз спустился во внутренние помещения лодчонки. И через четверть часа — Винтер продолжал всхлипывать — он опять появился на мостике; на нем были неповрежденные, судя по внешнему виду, разве что слегка потертые наушники, какие носят радисты. Оказывается, Мальке нашел проход в помещение внутри мостика, остававшееся над водой и служившее раньше радиорубкой минного тральщика.
— Там даже пол сухой, — сказал Мальке, — вернее, чуть-чуть влажный.
Затем он признался, что вход в рубку обнаружил, высвобождая пятиклассника, застрявшего между трубами и бухтами каната.
— Я хорошо его замаскировал. Сам черт не отыщет. Но и потрудиться пришлось здорово. Теперь он мой, этот чулан, зарубите себе на носу! Очень даже уютная комнатка. Можно в нее забиться в случае какой-нибудь опасности, да и техники там еще полно, передатчик и прочее. Надо бы все это наладить и использовать. Попробую как-нибудь.
Но Мальке ничего не наладил, да и не пытался наладить. А если тайком и ковырялся там внизу, то ничего у него не вышло. Несмотря на то что он был довольно опытным радиолюбителем и даже знал толк в моделестроении, мысль его никогда не была направлена на технику; я не говорю уж о том, что нас неизбежно накрыла бы полиция или береговая охрана, если бы Мальке, починив передатчик, стал посылать в эфир сентенции собственного изобретения.
Вместо этого он изъял оттуда весь технический хлам — что подарил Эшу, что Купке, а что и пятиклассникам, себе же оставил только наушники, в которых и проходил, наверно, с неделю, потом приступил к планомерному переустройству рубки и выбросил их за борт.
Книги — я уже не помню какие, кажется, «Цусима», роман о морском сражении, один или два тома Двингера, еще что-то религиозное — он завернул в старые шерстяные одеяла и зашил в клеенку, промазав ее по швам варом, дегтем или воском, погрузил на плот из нескольких выброшенных волнами дощечек, который удобно было на плаву толкать перед собой, и с нашей помощью переправил на лодчонку. Помнится, книги и одеяла ему удалось вполне сухими водворить в бывшую радиорубку. Следующий транспорт состоял из восковых свечей, спиртовки, алюминиевой кастрюли, чая, овсяных хлопьев и сушеных овощей. Случалось, он целый час торчал в своем чулане, не отзываясь на отчаянный стук, которым мы пытались его оттуда выманить. Разумеется, мы им восхищались. Но Мальке это вряд ли замечал; его речь становилась все односложнее, он даже отклонил нашу помощь при транспортировке своих пожитков. Когда же он на наших глазах скатал в трубочку цветную репродукцию Сикстинской мадонны, знакомую мне по его комнатушке на Остерцейле, и засунул ее в обрезок металлической палки для гардин, залепив открытые концы пластилином, и так доставил мадонну на лодчонку, чтобы водворить ее в рубке, я уже знал, для кого он тратит столько сил, для кого стремится придать жилой вид этому чулану.
Репродукция, видно, не слишком хорошо перенесла морское путешествие, а может быть, бумага покоробилась в сыром помещении, куда почти не проникал свежий воздух. Так или иначе, но спустя несколько дней после водворения мадонны в рубке у Мальке уже опять что-то болталось на шее под самой ключицей — не отвертка, а серебряная бляшка с изображением так называемой черной богоматери из Ченстоховы, на ней была петелька, через которую Мальке продернул черный шнурок. Мы уже многозначительно подняли брови, решив, что опять он затеял возню с этими церковными финтифлюшками, но Мальке исчез раньше даже, чем мы успели пообсохнуть на мостике: минут через десять — пятнадцать он появился снова, уже без шнурка и бляшки, и с довольным видом уселся на свое место за нактоузом.
Он свистел. В первый раз я слышал, как Мальке свистит. Разумеется, свистел он не в первый раз, но я в первый раз заметил, что он свистит и, следовательно, складывает губы трубочкой; и только я, единственный католик на лодчонке — кроме Мальке, — разобрался в его свисте. Он насвистывал один гимн деве Марии за другим, затем подбежал к остаткам поручней и, свесив ноги за борт, стал в этом своем назойливо-хорошем настроении отбивать такт по деревянной обшивке и потом, уже потише стуча, но не сделав ни малейшей паузы, пропел всю молитву троицына дня «Veni, Sancte Spiritus» [3] и вслед за нею — я этого ждал — молитву, читаемую в страстную пятницу. Все десять строф от «Stabat Mater dolorosa»[4] до «Paradisi gloria»[5] и «Amen»[6] он отбарабанил без запинки; я, некогда усердный служка, позднее, правда, лишь спорадически ассистировавший его преподобию Гузевскому, кое- как припомнил начальные слова строф.
А он продолжал посылать свою латынь высоко в воздух, где вились чайки, остальные же — Шиллинг, Купка, Эш, Хоттен Зоннтаг и все, кто еще был при этом, — встали, прислушались, пробормотали свое: «Вот это да!», еще: «Здорово у тебя получается, ничего не скажешь…» — и попросили Мальке повторить «Stabat Mater», хотя ничто не было им так чуждо, как латынь и церковные песнопения.
И все же, думается мне, ты не собирался превратить радиорубку в часовню пресвятой девы. Барахло, которое туда сносилось, в основном к ней никакого отношения не имело. И хотя я не видел твоей кельи — нам попросту не удалось в нее проникнуть, — мне она представляется чем-то вроде уменьшенного издания твоей мансарды на Остерцейле. Только герань и кактусы, которые тетка, часто против твоего желания, ставила на подоконник и на многоступенчатую жардиньерку, не имели своего соответствия в радиорубке, в остальном переезд был вполне закончен.
После книг и кухонных принадлежностей в рубку перебрались модели посыльного судна «Каприз» и торпедного катера класса «Волк», в масштабе 1:1250. К принудительному нырянию были приговорены также чернила, множество ручек, линейка, циркуль, коллекция бабочек и чучело снежной совы. Все упомянутые предметы, надо думать, приобрели довольно неприглядный вид в этом ящике с застойной водой. И больше всего, вероятно, пострадали от сырости мотыльки в застекленных коробках из-под сигар, привыкшие к сухому воздуху мансарды.
Но сознательная тяга к разрушению в этой бессмысленно затянувшейся игре восхищала нас не меньше, чем усердие, с которым Иоахим Мальке постепенно возвращал на бывший польский тральщик все, что два лета назад сам же с таким трудом демонтировал, — доброго старого Пилсудского, например, или инструкции по обслуживанию механизмов, которые он опять снес в машинное отделение. Итак, несмотря на