— Так Ингварь разве ж медведь? Волчара он пообкусанный, — попытался вырваться огнищанин.
Понял, что не сможет. Сник вдруг. На землю сел и заплакал навзрыд.
А Микула его, словно маленького, по нечесаной голове погладил.
— Тише, Рутын, — говорит. — Успокойся. Вот поймаем Ингваря, тогда и решим, как за детей твоих и внуков расквитаться. А ты чего? — строго взглянул он на горшечника. — Или не знаешь, что у Рутына в Малине Ингварь с Асмудой всю семью живьем пожгли?
— Так я чего? — Горшечник вздохнул тяжело. — У меня у самого сын здесь голову положил. Он же в младшей дружине у княгини был. Асмуд его первым со Святища скинул. Будет тебе, Рутын, — подошел он к огнищанину, подсел рядом. — Ласки прошу. Прощения.
— И ты меня прости, — рукавом вытер слезы огнищанин.
— Вот и ладно, — сказал Микула. — И ты здесь, княжич? — увидел он меня.
— Здраве будь, Микула. — Я ему в пояс поклонился.
— Вырос ты, я смотрю. Возмужал. Рад с тобой повидаться.
— И я рад. А Любава-то где?
— Так она ж в Коростень пошла. Думала тебя встретить. Разминулись вы, что ли?
— Разминулись, видать, — ответил я. — Побегу я, Микула, — и обратно к городу рванул.
У ворот Гутор стоит.
— Здраве буде, стражник. Я смотрю, ты бессменный?
— А ты чего, княжич, туда-сюда носишься?
— Да вот, девку ищу.
— Что, тебе в городе девок мало? — рассмеялся Гутор.
— То девка особая. Ты ее, случаем, не видал?
— Какая из себя?
— В сарафане алом. Лента в косе голубая, а кокошник у нее бисером расшит. Хорса лик на нем.
— Это чья ж такая будет?
— Нездешняя она. Микулы-огнищанина дочка. Ты Микулу-то знаешь?
— Как же не знать. — Стражник привычным жестом копье на плече поправил. — Микула — огнищанин крепкий. Всегда с почтением ко мне. И жена у него хорошая. Берисава-ведьма. Ты про их дочку спрашиваешь?
— Да. Любавой ее зовут.
— Видел я твою девку. В сарафане да в кокошнике. На Святище она пошла. К дубу.
— Что ж ты сразу не сказал? — разозлился я.
— Так ведь интересно было узнать, что за пригожая такая. Я ее сразу приметил. Что, зазноба твоя?
— Невеста, — ответил я и к дубу Священному поспешил.
На Святище не было никого. Я совсем растерялся. Подошел к дубу. Лбом к коре прижался:
— Даждьбоже пресветлый! Да куда ж она подевалась?
— Княжич, — услышал, и сердце враз, словно заячий хвост, затрепетало.
Гляжу, а Любава из-за дуба выходит.
Не сдержался я. Подскочил к ней. Обнял крепко. Прижал к груди. Точно боюсь, что она опять от меня скроется. Понял вдруг, что она маленькая. Худенькая, точно былиночка. Прильнула к груди моей. Доверилась. Такое в моей душе буйство началось. И… не знаю даже, как мои губы ее нашли.
А она на поцелуй мой ответила…
И я от счастья чуть в Навь не ушел…
Чую, как сердечко ее трепещет. А мое и вовсе сейчас из груди выпрыгнет…
И целую ее…
Целую…
В губы…
В глаза… В щеки…
И не верю, что такое может наяву быть… А потом она будто испугалась чего-то. Отстранилась. Вырываться из объятий моих стала.
— Ты чего, княжич, — шепчет, — сдурел, что ли?
— Да, — я ей в ответ говорю, — как есть сдурел. Не хочу отпускать тебя от себя. Так бы век целый с тобой стоял…
И снова поцеловал. Только понимаю, что она совсем не та, что мгновение назад была. Напряглась. Заледенела. Будто и не она вот только что ко мне льнула.
Отпустил ее сразу.
— Ты прости меня, Любавушка, — сказал. — Только нет мне жизни без тебя. Ни за Океян-Морем, ни в родной стороне. Ни на небе, ни на земле. Ни в Нави темной, ни в Яви светлой…
— Добрынюшка, — тихонько проговорила она, — вот и вырос ты, — а потом одним махом высказала: — Ты прости меня, глупую, только подождать нам надобно. Подождать. Не пришло еще наше время. Раны на душе моей не совсем затянулись. Сколько лет прошло, а они все еще кровью сочатся. Пойми. И прости…
— Что ты, Любавушка, я ж не дурень. Все понимаю…
— Вот и славно… — Она в глаза мне взглянула. А в глазах ее бездонных боль и тоска смертная.
— А теперь иди, — точно ножом мне по сердцу полоснула. — Мне здесь одной побыть надобно. С Покровителем поговорить. Да с собой в согласие прийти. Иди… — и отвернулась.
Ой как трудно мне было ее просьбу исполнить, как тяжело было оставить ее. Но что тут поделаешь? Пусто на душе стало. Как в леднике — холодно.
Поплелся я со Святища. А сам по дороге оглядывался. Может, остановит? Может, позовет?
Не остановила.
И не позвала.
А я на половине пути встал. Повернулся и крикнул то ли ей, то ли себе;
— Хоть век ждать буду!
Визжат поросятами несмазанные колеса. Шатает воз на дорожных ухабах» Растрясло меня. Кажется, еще немного, и кишки наружу полезут.
А вол, что воз тащит, знай, идет себе помаленечку. Ползет обоз по лесной дороге навстречу неведомому. И неизвестно, когда до места доберется.
Шесть повозок в обозе.
Две с рухлядью мягкой. С куньими да беличьими шкурками. С бобрами карими. С волчьим мехом. Из старых запасов велел отец рухлядь доставать. Всю подклеть вытряхнули. Сверху шкурки новые, а внизу паршой побитые.
Два воза с житом. По дворам собирали. От каждого дома по горсточке. Не пожалели огнищане на благое дело. Кто и по три горсти сыпанул.
Еще повозка с медом. Это ятвиги постарались. Мед прошлым летом Велемудр прислал. Хороший мед. Жалко его. Да, может, еще обратно в Коростень вернется.
И последний воз с брагою. Восемь бочек. Одна к одной. На воз этот вся надёжа наша…
Мы ждали встречи, но все равно они появились внезапно. Обоз наткнулся на поваленное поперек дороги дерево и остановился. И тут же из бора высыпало с десяток вооруженных до зубов варягов.
Окружили нас со всех сторон. Десять воинов против шести возничих. Меня они в счет не приняли. Подумаешь, какой-то мальчишка расселся на верхушке горы из звериных шкур.
— Здраве буде, люди добрые! — замахал искалеченной рукой Куденя с первой повозки. — Вы чьи будете?
— Заткнись! — прикрикнул на него здоровенный варяг.
Он сграбастал бывшего лучника за шиворот. Стащил его на землю. Приставил к горлу кинжал. Сказал презрительно:
— Слушай, калека. Отвечай коротко, и останешься жить. Что вы за люди? Куда путь держите? Кто у вас