Видя, что он не слушается ее советов и с каждым днем становится все угрюмее, Аннет дала ему книжку Куэ. Он пробежал брошюрку и собирался бросить ее в поезде, но теория, какой бы экстравагантной она ему ни казалась, чем-то его привлекла. В конце концов делает же Флер эти упражнения; к тому же они ничего не стоят, и все-таки – вдруг поможет! И помогло. Внушив себе двадцать пять раз подряд перед сном, что он чувствует себя все лучше и лучше, он в эту ночь спал так крепко, что Аннет в соседней комнате совсем не спала.
– Знаешь ли, мой друг, – сказала она за завтраком, – ты так храпел сегодня ночью, что я даже не слышала, как запел петух.
– А зачем тебе его слышать? – сказал Сомс.
– Ну, это не важно, если только ты хорошо выспался. Уж не мой ли Куэ помог тебе так чудесно заснуть?
Отчасти из нежелания поощрять Куэ, отчасти из нежелания поощрять Аннет, Сомс уклонился от ответа; но у него было странное ощущение своей силы, словно ему стало все равно, что скажут люди.
«Обязательно сегодня вечером еще раз проделаю», – подумал он.
– Ты знаешь, – продолжала Аннет, – у тебя идеальный темперамент для Куэ. Если ты излечишься от своих тревог, ты, наверно, располнеешь.
– Располнею! – и Сомс посмотрел на ее округлую фигуру. – Ты еще скажи, что я отпущу бороду!
Полнота и бороды у него ассоциировались с французами. Нет, надо за собой последить, если хочешь продолжать эту... гм... как же это назвать? Ерундой не назовешь, даже если и приходится завязывать двадцать пять узелков на веревочке. Как это по-французски! Словно перебирать четки. Сам он, правда, только просчитал по пальцам. Ощущение своей силы продолжалось и в поезде, до самого Лондона; он был убежден, что может посидеть на сквозняке, если захочет; что Флер благополучно разрешится мальчиком; что же касается ОГС, то десять против одного, что его имя не будет упомянуто в отчетах и речах.
После раннего завтрака и еще двадцати пяти внушений за кофе он отправился в Сити.
Это заседание правления перед экстренным собранием пайщиков было вроде генеральной репетиции. Предстояло выработать детали отчета, и Сомс особенно старался, чтобы была соблюдена безличная форма. Он был категорически против того, чтобы открыть пайщикам, что молодой Баттерфилд рассказал, а Элдерсон написал именно ему, надо просто сказать: «Один из членов правления». Больше ничего не надо. Разумеется, объяснения давать придется председателю и старшему директору – лорду Фонтеною. Однако Сомс убедился, что правление считает, будто именно ему нужно изложить дело перед собранием. Никто, говорили они, не может сделать это так убедительно и уверенно. Председатель сделает краткое вступление и потом попросит Сомса дать показания обо всем, что ему известно. Лорд Фонтеной настойчиво говорил:
– Это ваше дело, мистер Форсайт. Если бы не вы, Элдерсон и посейчас был бы здесь. С самого начала до самого конца вы все время шли против него; и, черт возьми, лучше бы вы этого не делали! Видите, какие вышли неприятности! Он был большой умник, мы еще о нем пожалеем. Наш новый директор-распорядитель и в подметки ему не годится. А если он и взял тайком несколько тысчонок, так ведь брал-то он с немчуры.
Вот старая морская свинка! Сомс едко возразил:
– А те четверть миллиона, которые потеряли пайщики ради этих нескольких тысчонок, – это, по-вашему, пустяк?
– Пайщики могли бы получить и прибыль, как в первый год. Кто из нас не ошибается!
Сомс переводил взгляд с лица на лицо. Никто не поддерживал Фонтеноя, но в глазах у всех, кроме разве «Старого Монта», он прочел озлобление против себя. Как будто на этих лицах было написано: «Ничего у нас не случалось, пока вы не появились в правлении». Да, он нарушил их спокойствие – и за это его не любят. Какая несправедливость! Сомс сказал вызывающе:
– Значит, вы предоставляете все дело мне? Отлично!
Какую линию он собирался проводить и была ли у него в виду какая-либо определенная линия, он и сам не знал, но после этих слов даже «старая морская свинка» Фонтеной, и тот стал с ним несравненно любезнее. Однако, уходя с собрания. Сомс чувствовал полный упадок сил. Значит, во вторник придется ему стоять у всех на виду.
Справившись по телефону о здоровье Флер – она лежала, так как плохо себя чувствовала, – Сомс поехал домой с ощущением, что его предали. Оказывается все же, что нельзя полагаться на этого француза с его двадцатью пятью узелками. Как бы он себя хорошо ни чувствовал, его дочь, его репутация и, возможно, даже его состояние не зависели от его подсознательного «я». За обедом он молчал, а потом прошел в свою картинную галерею, чтобы все обдумать. Полчаса он простоял у открытого окна, наедине с летним вечером; и чем дольше он стоял, тем лучше понимал, что в его жизни все связано одно с другим. Его дочь – да разве не ради нее он заботится о своей репутации и о своем состоянии? Репутация? Какие они дураки, если не видят, что он был осторожен и честен, как только мог, – что ж, тем хуже для них! Его состояние... да, надо будет на всякий случай теперь же перевести на имя Флер и ее ребенка еще пятьдесят тысяч. Только бы она благополучно разрешилась! Пора Аннет совсем к ней переехать. Говорят, есть какойто наркоз. Ей страдать – да разве можно!
Вечер медленно угасал. Солнце зашло за давно знакомые деревья. Руки Сомса, впившиеся в подоконник, почувствовали сырость росы. Аромат травы и реки подкрался к нему. Небо побледнело и стало темнеть; высыпали звезды. Он долго прожил здесь – все детство Флер, лучшие годы своей жизни. Но все- таки он не будет в отчаянии, если придется все продать, – он всей душой в Лондоне. Продать? Не слишком ли он забегает вперед? Нет, нет, до этого не дойдет! Он отвел взгляд от окна и, повернув выключатель, в тысячу первый раз обошел галерею. После свадьбы Флер он купил несколько прекрасных экземпляров, не тратил зря деньги на всяких модных художников. И продал кое-что тоже очень удачно. По его вычислениям, собрание в этой галерее стоит от семидесяти до ста тысяч фунтов; и если считать, что он иногда продавал очень выгодно, то вся коллекция обошлась ему тысяч в двадцать пять, не больше. Неплохой результат увлечения коллекционерством, уже не говоря об удовольствии. Конечно, он мог бы увлечься чемнибудь другим: бабочками, фотографией, археологией или первыми изданиями книг; мало ли в какой области можно противопоставить свой вкус общепринятой моде и выиграть на этом; но он ни разу не пожалел, что выбрал картины. О нет! Тут было что показать за свои деньги, было больше славы, больше прибыли и больше риска. Эта мысль его самого слегка поразила: неужели он увлекся картинами, потому что в этом был риск? Риск никогда не привлекал его – по крайней мере так он думал до сих пор. Может быть, тут играло роль «подсознание»? Вдруг он сел и закрыл глаза. Надо еще раз попробовать – удивительно приятное ощущение было утром, что «все – все равно!» Он не помнил, чтобы раньше у него бывало такое чувство. Всегда ему казалось, что обязательно нужно беспокоиться, – что-то вроде страховки от неведомых зол. Но беспокойство так утомляет, так страшно утомляет. Не потушить ли свет? В книжке говорилось, что надо расслабить мускулы. По смутно освещенной комнате ложились тени; звездный свет, входя в большие окна, одевал все предметы дымкой нереальности, и Сомс тихо сидел в большом кресле. Неясное бормотание слетало с его губ: «Полнее, полнее, полнее». «Нет, нет, – подумал он, – я не то говорю». И он снова начал бормотать: «Спокойней, спокойней, спокойней». Кончики пальцев отстукивали такт. Еще, еще – надо как следует попробовать. Если бы не надо было беспокоиться! Еще, еще – «спокойней, спокойней, спокойней!» Если бы только... Его губы перестали шевелиться, седая голова упала на грудь, он погрузился в подсознание. И звездный свет одел и его дымкой нереальности.
X. НО ОСТОРОЖНОСТЬ – БЛАГОЕ ДЕЛО
Майкл совершенно не знал Сити, и он пробирался сквозь дебри Полтри в святая святых – контору «Кэткот. Кингсон и Форсайт» – с тем же чувством, с каким старые составители карт говорили: «Там, где неизвестность, воображай ужасы». Он находился в несколько задумчивом настроении, так как только что завтракал с Сибли Суоном в кафе «Крильон». Он знал всю компанию – семь человек еще более современных людей, чем Сибли Суон, кроме одного русского, до того ультрасовременного, что он даже не говорил по-французски и никто с ним не мог разговаривать. Майкл слушал, как они громили все на свете, и следил за русским, который закрывал глаза, как больной ребенок, когда упоминали кого бы то ни было из современников.
«Держись! – подумал Майкл, когда в этой свалке уже были сбиты с ног несколько его любимцев. – Бейте, режьте! Еще посмотрим, чья возьмет». Но он сдержался до момента ухода.