хочет, чтобы мы с Шурой поженились, и уже намекала об этом бабушке. А к чему это, если я ни капельки не влюблена? Мне всегда невозможно казалось полюбить нерешительного, неволевого мужчину, а вот Шура как раз такой – немножко тюфяк, немножко Сахар из «Синей птицы». Вчера за чаем я так и сказала ему. Бабушка и мадам стали выговаривать мне за невежливость, а Шура сперва пытался возражать, а потом говорит: «Правильно, Ася: тюфяк – принимаю, расписываюсь!» – и круглые черные глаза его так виновато, по-собачьи, посмотрели на меня, что мне его жалко стало. Вот я и говорю: «Знаете, Шура, вы так героически сознались в своих недостатках, что я, кажется, изменю свое мнения по поводу тюфяка». Все засмеялись, а Шура сказал: «Разрешите высказаться и мне: из вас, Ася, выработается со временем прекрасная Ксантиппа, у вас все задатки!» Все опять засмеялись и я, конечно, тоже. Нет, мой герой таким не будет. Вот Валентин Платонович – тот не тюфяк: глаза смелые, держится прямо, был на войне, на коньках во весь дух носится, распахнет на морозе шубу, плавает как рыба, не растеряется, не дрогнет. Но он мне не нравится – он недобрый! С ним никогда не поговорить просто – непременно шутка или остроты, как тогда – на лестнице. Леле Валентин Платонович очень нравится за то, что он будто бы остроумен необыкновенно и прекрасно танцует. Да разве же это так важно? Мне больше нравится Олег Андреевич: он сердечный и глубже. У него печальный взгляд, и это почему-то тревожит. Кажется, Шатобриан сказал, что большая душа и горя, и радости вмещает больше, чем заурядная. Прошлый раз, встретившись с ним взглядом, я вспомнила эти слова.
6 апреля. Была вчера на концерте с Олегом Андреевичем и Ниной Александровной. В ушах у меня до сих пор звучит величественное: «Sanctus, Sanctus, Benedictus!» [51] Я уже пробовала подобрать это на рояле. Несколько раз вспоминала вчера дядю Сережу. В оркестре место его – во вторых скрипках – уже занято, а какое бы ему наслаждение доставил этот концерт! Нина Александровна сказала, что карточка дяди Сережи с ней в сумочке. Голос ее звучал в этот вечер совершенно божественно. Мы с Олегом Андреевичем сидели сначала на приставных стульях, а потом просто на ступеньке, но это ничему не мешало. Мне очень хорошо с Олегом Андреевичем. Он не говорит общих вещей и любезностей, как Шура, и не упражняется в остроумии, словно в спорте, как Валентин Платонович. С ним разговор такой, как я люблю – содержательный и задушевный: на смех он никогда не подымет, впрочем, он вообще не смеется. Когда он провожал меня после концерта домой, он сказал: «Вы – волшебница! Когда я с вами, моя душа обновляется. Я опять начинаю верить в свои силы и в будущее. На меня точно новые светлые одежды надеваются, точно я переношусь в храм перед заутреней». Когда он это говорил, я чувствовала себя как струна рояля, на которой гениальный пианист сыграл божественный ноктюрн и которая готова порваться от чрезмерного напряжения и еще звучит, еще рыдает. Это чувство сопутствовало мне и во сне – проснулась я с ощущением, что накануне совершилось что-то светлое, точно я ходила к причастию… Я не сразу сообразила – это «Месса» и слова Олега Андреевича о светлых ризах и обновлении. Он должен быть очень тонким человеком, чтобы думать и говорить так! О, насколько это выше всего мелочного, житейского, насколько это ближе моей душе, чем любезности Шуры! Высоко, так высоко, светло и грустно! Я знаю цену его словам, что человек, который всегда так серьезен и сдержан, не преувеличит и не подсластит. Я знаю, наверно знаю, что слова эти вынуты из самых глубин души. Если бы он в самом деле мог забыть хоть ненадолго свое горе! Если бы я могла поделиться с ним моей жизнерадостностью! Я бы от этого не обеднела. Я вспомнила последний акт «Китежа», весь затопленный светом. Все утро я просидела за роялем: сначала подбирала мотивы «Мессы», потом наигрывала «Сказание», а к уроку не подготовилась вовсе. Я даже отвечала рассеянно. Бабушка спросила: «Что с нашей Стрекозой сегодня?» – а Юлия Ивановна на уроке разбранила за невнимательность. Когда мы увидимся? Он ничего об этом не сказал, а мне неудобно было спросить.
7 апреля. Вчера вечером пришла Нина Александровна. Я пулей вылетела ей навстречу. Я очень хотела ее видеть, и еще я думала, что она пришла с Олегом Андреевичем, но его не оказалось. Нина Александровна пришла с письмом, полученным от дяди Сережи. Он пишет, что живет на окраине местечка, в хибарке, на днях пойдет на работу в тайгу. Скрипкой там ничего не заработать, но он все-таки просит выслать ему тот ящик с нотами, который он упаковал, уезжая, так как он будет играть для себя, чтобы не потерять техники и не свихнуться с тоски. Я весь вечер вертелась около бабушки и Нины Александровны. Я хотела услышать побольше о дяде Сереже, а кроме того, все ждала, что Нина Александровна передаст мне несколько слов от Олега Андреевича, но она ничего не передала, а только уходя и целуя меня, сказала: «Вы что ж это, моя душечка, смущаете покой человека? Ведь эдак ему и свихнуться недолго!» Я сразу поняла, о ком она говорит, и покраснела до того, что не знала, куда мне деваться. А старшие, как нарочно, еще взглянули на меня. Так глупо вышло!
8 апреля. Ура! Ура! Олег Андреевич вызвал меня только что к телефону и сказал, что завтра поведет на «Князя Игоря». Слушать с ним оперу и опять так чудесно разговаривать! Господи, какая же это радость! Я так взвинчена, что ничего не могу делать. Какая-то лихорадочная светлая тревога носится во мне… Не могу писать больше!
9 апреля. Этот день нестерпимо долго тянется! Ему, кажется, конца не будет. Все еще только два часа. Смотрелась сейчас в зеркало – я в самом деле очень хорошенькая. Не зря Олег Андреевич сказал, что у меня головка Грезы. И еще он сказал: «У вас такие маленькие очаровательные ушки, мне нравится, что вы не закрываете их волосами». Вот ведь, в самом деле, какая бабушка – она всегда уверяла меня, что я некрасивая! И дядя Сережа туда же! Он дразнил меня безобразным утенком. Уверял, что у меня ресницы, как метлы, и зрачков не видно. Даже говорил, что глаза смотрят как у совы, когда она иногда вдруг среди дня проснется. А бабушка еще прибавляла: «Для нас ты мила, потому что эти черты для нас родные, но это для нас только». А вот оказывается не так. Вот и Шура, и Миша, и Олег Андреевич – все сказали, что я очаровательна! Вот тебе и безобразный утенок! А я до 18 лет пребывала в уверенности, что я дурнушка, и только теперь открыла их козни. Ну да уж прощу на радостях. За сегодняшний вечер я готова отдать полжизни – ту, вторую половину, на старости. Не нежна она мне вовсе. Кончаю. Надо идти давать урок Вите. Я люблю эти уроки, но сегодня не до того мне!
10апреля. Он пришел наконец и кончился этот чудесный, неповторимый вечер! Как только я отзанималась с Витей и получила свободу, я вихрем помчалась домой. Бабушка позволила надеть новое платье и жемчуг. Мне нравится, как новое платье лежит – оно клубится, как облако, а на плечах как легкие крылышки – я в нем похожа на стрекозу. Вот только волосы мои меня огорчают: их слишком много, чтоб закрутить красиво, а обстричь по моде бабушка не позволяет. Я смотрела на себя в зеркало и думала, что он посмотрит на меня опять тем же взглядом, в котором любование, преданность и грусть, и опять скажет, что я хороша, и что-то томительное, сладкое подымалось во мне! Но мадам не оставляла меня в покое: она все ходила и ходила вокруг меня, поправляла что-то на мне и давала спешные наставления, чтобы я как-нибудь, видите ли, не нарушила хорошего тона, и все прибавляла свое: «Monsieur le prince est si distingue!» [52]
Когда Олег Андреевич позвонил, я помчалась открыть и тотчас нарушила этикет: узнав, что мы сидим во втором ряду партера и что Игоря поет Андреев, я подпрыгнула чуть не до потолка. Мадам сделала страшные глаза, но бабушка только улыбнулась.
Сочетание его присутствия и музыки – нечто необыкновенное, я вам скажу! Особенно мне запомнилась одна минута: во время арии Игоря я вдруг подумала: не отзывается ли она в его душе воспоминаниями о боях, кончившихся таким поражением? Я обернулась и встретилась с его серьезным, грустным взглядом… Чуть коснувшись моей руки своею, в которой он держал бинокль, он сказал шепотом: «Голубка Лада!» – так как Игорь в это время пел: «Ты одна, голубка Лада, сердцем чутким все поймешь». Эти слова он относит ко мне за мой взгляд, за то, что я поняла все, что пришлось ему пережить в беде, которая пришла на Родину. Мне стало до боли жаль его и папу, и дядю Сережу, и того офицера, которого любит Елочка… Судьба русских военных трагична! Я как-то по-новому это поняла. А потом, когда мы гуляли в фойе, он сказал: «В юности каждый из нас создает в мечтах образ девушки, которую полюбит; мне хочется сказать вам, что вы вся – воплощение образа, созданного моим воображением». Как сладкую музыку слушала я эти слова и вовсе не потому, что в них заключается похвала мне, – я уж не так узко самолюбива. Эти тончайшие неуловимые оттенки чувств очаровывают меня, как высокая тоска по всему лучшему, по всему идеальному!
11 апреля. Я как-то вырвана из привычного строя,