вот этих двух кузиночек одновременно, так сказать, в виде одного неразрывного целого.
Олег тотчас просиял улыбкой: «Очень мило и очень остроумно!»
Елочка хмурилась: «Куклы! А у него за этот вечер даже улыбка стала глуповатой!» Он нравился ей измученным и пламенеющим ненавистью, и ей хотелось видеть его всегда именно таким. Когда же он кружил по гостиной хорошенькую девушку или с улыбкой отдавался салонной болтовне, он в ее глазах менее заслуживал уважения и менее был интересен ей. А между тем его горе было гораздо глубже ее собственного; но бередить его или рисоваться им он не считал нужным: для него в минувших бедствиях не крылось ничего кроме боли, в то время как для нее – обильная пища для неутоленного действительностью романтического воображения. Эту разницу в их душевном состоянии она поняла позднее. Она не поверила бы, если бы кто-нибудь ей сказал, что на данном этапе ее отношение к нему можно было сформулировать следующим образом: «Все сделаю, чтобы спасти его и утешить, но не хочу видеть его счастливым настолько, чтобы мое сострадание вовсе не нужно было ему!»
После встречи на вечеринке в ней поселилась странная тревога и настороженность: «Мне ли? Скоро ли?» Но скованная, как цепями, своею гордостью, она знала очень хорошо, что не предпримет никаких шагов, чтобы обеспечить себе скорую и верную победу: она могла только ждать.
Молодость, доблесть,
Виндея, Дон!
Через два или три дня после вечеринки к Олегу зашел Валентин Платонович. Они долго разговаривали, перебирая имена погибших и пропавших друзей и делясь фронтовыми впечатлениями. Олег только в этот вечер узнал, что Валентин Платонович состоял в союзе «Защиты Родины и Свободы» и после разгрома организации некоторое время вынужден был скрываться.
– Выслеживали меня, как хищного зверя. Ночевал я то в лесу, то на стогу сена, то на крестьянском дворе. Перебегал с места на место. Мать больше года не знала, где я нахожусь, а я не мог подать ей о себе вести. Наконец один из товарищей по полку выручил: самый, понимаешь ли, провинциальный офицеришко, грубый мордобойца, которого у нас в полку все сторонились, оказался нежданно-негаданно партийцем – сумел вовремя переменить курс. Преподносит мне этак покровительственно, с важностью: «Я тебя вытащу, если станешь нашим. У меня людей не хватает, а я знаю тебя как лихого офицера. Хочешь – бери роту, только уж не подведи, дай слово». Ну, от этой чести я, разумеется, отказался и попросил самое ничтожное местечко, чтобы только заполучить красноармейский документ и таким образом замести следы. Получил справку, надел шлем с «умоотводом» и шинель со звездочкой и сделался легальным. Дрянненькая эта бумажонка до сих пор меня безотказно выручала и ни в ком не возбуждала подозрений. Чин, правда, у меня незавидный был – каптенармус! Ну да мы люди скромные – довольствуемся малым. В той же роте на должности заведующего снабжением тоже был офицер. Свой свояка издалека видит – скоро мы с ним сблизились и вместе изобретали остроумнейшие трюки, клонившиеся к наивозможно лучшему снабжению родной и любимой Красной Армии: крупа у нас систематически подмокала, бутылки бились. Отправим, бывало, отряд стрелков бить рябчиков в Вологодской губернии и хохочем вдвоем до упада. Такой метод борьбы не в твоем вкусе, я знаю, но если иначе нельзя – хорошо и это! Наша аристократия проявляет часто излишнюю щепетильность, а большевики не брезгуют никакими методами.
Олег с некоторым раздражением перебил его:
– Да неужели же нам по большевикам равняться? Разве аристократизм только привилегия? Если так, он уже не существует! Я считаю, что аристократизм понятие столько же внутреннее, сколько внешнее; благородная порода осталась – у лучшей части дворянства еще надолго сохранятся рыцарские черты и чувство чести, и это отнять у нас никто не властен! Такие люди вызывают к себе доверие больше, чем люди другой среды. Я – офицер. Теперь часто говорят «бывший» – почему? Никто не снимал с меня этого звания и не ломал шпагу над моей головой. Это звание обязывает.
Валентин Платонович усмехнулся, и в усмешке его Олегу почудилось что-то вольтеровское.
– Вполне с тобой согласен, напрасно ты горячишься. Но a la guerre comme a la guerre [49]. я не считаю, что, получив документ и обличье красноармейца, я был морально обязан прекратить борьбу. Я никому не приносил там присяги, я был и остался семеновским офицером; это как раз то, что говоришь ты. Если бы попал к красным ты сам, полагаю, и ты бы стал радеть им на пользу.
– Я прежде всего старался бы ускользнуть от них.
– Эта задача, разумеется, первоочередная, но она не всегда удается. Что прикажешь делать тогда?
– Ты прав, Валентин: линия твоего поведения может оказаться единственно возможной. Я возражаю только против твоей фразы о щепетильности в методах.
– Я дважды пробовал ускользнуть к белым, как только оказался в прифронтовой полосе, – продолжал Валентин Платонович, видимо, задетый за живое. – Оба раза неудачно. В Пскове вижу: стоит бронепоезд, готовый к отходу, уже дымит, а командует знаменитый Фабрициус. Я к нему. Шлем и знаки отличия долой, а для пущего пролетарского вида подвязал платком щеку: кланяюсь в пояс, прошу подвезти к своим на соседнюю станцию. Дурачком прикидываюсь. Разыграно мастерски было. Неустрашимый коммунист сжалился и разрешил, с отеческим, впрочем, напутствием: «Смотри же, паренек, не трусь – дело будет жаркое!» Я забрался в вагон и поспешно забился в угол с самым робким видом. Очень скоро начали свистеть пули – свои тут, близко, а как прикажешь перебраться? В эту минуту Фабрициус проходит через вагон: «Ну что, парень, трусишь? Наклал, поди, в портки?» Я ему в ответ в том же тоне, а при первой возможности – к смотровой щели. Как на беду, Фабрициус прибегает обратно. Я шарахаюсь, будто бы насмерть перепуганный, он смеется, но, видимо, что-то заподозрил и решил наблюдать. Я только что метнулся на буфер, выжидая удобную минуту, чтобы спрыгнуть, как слышу у себя за спиной: «А ты, парень, не очень-то трусишь! Говори, кто таков?» – и хвать меня сзади за обе руки. Казалось бы, пропала моя головушка! Ан, нет, выкрутился! Повинился, что дезертирую, чтобы похоронить мать, и, проливая крокодиловы слезы, протянул красноармейский документ. Фабрициус был человек с сердцем – опять я сухим из воды вышел, только что к своим не перебрался. Последнее в конечном результате, пожалуй, вышло к лучшему.
Олег в свою очередь рассказал товарищу то, чему был свидетелем в Крыму. Валентин Платонович выслушал, потом сказал:
– Со мной, кажется, вышло несколько удачнее в том смысле, что обошлось без ранения и без лагеря, хотя бедствий и голодовок было достаточно. Тем не менее оба мы в любой день одинаково можем свергнуться в пропасть. Много ли надо? Чье-нибудь неосторожное слово, а то так непрошеная встреча и – донос! Вот недавно зашел я в кондитерскую купить коробку пирожных Елене Львовне, с которой мы вместе были в кино. Девушка спрашивает: «Кто этот человек, который вас так пристально разглядывает?» Я поворачиваюсь – батюшки мои! Один из союза «Защиты Родины». Едва только он заметил, что и я на него смотрю, тотчас отвернулся и вышел. Испугался меня – я тебя уверяю! Вот каково положение вещей! Однако все это ни в каком случае не должно нам мешать жить полной жизнью. Во мне лично опасность только обостряет жизнерадостность, а если я в один прекрасный день загремлю вниз – недостатка в компании у меня не будет.
И после нескольких минут молчания он сказал:
– Очаровательные девушки у Бологовских, не правда ли? Я знал обеих еще девочками. В них породы много. У лучших кавалерийских лошадок, – помнишь, щиколотку, бывало,