Ровно через полгода плач стоял в родовом маетке Лентовских, а тот князь, что сейчас в старых князьях ходит, во время панихиды тайком ус довольно подкручивал: не было счастья, так несчастье помогло! С последней охоты, с зимней веселой травли, привезли егеря труп старшего брата в розвальнях. Сказывали: волк глотку перервал. Вот ведь что странно – из-под медведя живым выбрался, на вепря-одинца хаживал, рысь-матку брал, а тут волк…
Промолчали егеря, что волк тот седым был.
Новый-то князь злее старого – не вовремя высунешься, пеняй на себя!
А в Гаркловских лесах с тех пор часто видели седого волка – словно мукой обсыпали зверя с головы до ног…
– Ну что, баба, хороша моя сказка? – помолчав, осклабился Седой, и дико было видеть волчью усмешку на человеческом лице.
Сухая хвоя медленно осыпалась в костер, вспыхивая хрупкими огненными паутинками, и тени бродили по поляне, сталкивались, сливались, суматошно всплескивали рукавами, мазнув то по тихому Джошу, то по плечистому сыну мельника, то по женщине…
– Бедный ты бедный… – Марта так и не поняла, произнесла она это вслух или только подумала.
В любом случае Седой все понял.
– Не жалей меня, баба, ни к чему! Не приучен я к жалости. Сам судьбу выбирал, сам и отвечу. Мне кровь княжеская знаешь какой сладкой показалась?! Как мамкин поцелуй… когда матери мертвых сыновей в лоб целуют. Стоял я над катом Лентовским, пасть в багрянце, сердце соловьем поет, а сам чувствую: жизнь закончилась. И его, и моя. Дальше уже не жизнь будет. У Петушиного Пера на короткой цепи до самой смерти, а после смерти и того хуже – разве ж это жизнь?! И поверишь – ни на грош жалко не было. Ни тогда, ни после. Даже когда купца волошского рвал, который чем-то Хозяину не угодил; даже когда девчонку-трехлетку из Бугайцев выкрал… Сгорел дурак Топоришко, один Гаркловский вовкулак остался!
– Кого хочешь обмануть, Седой? – Марта пристально глядела на сына мельника, теребя медный браслет на правой руке – памятку от приемной мамы Баганты, полученную при уходе из Шафляр. – Меня или себя? Говоришь, что сгорел, а сам вон каким огнем пылаешь… не обжечься бы! Меня-то зачем спасал?! По приказу?! Петушиное Перо велел?
Седой долго не отвечал. Смотрел в огонь, морщился, катал желваки на высоких скулах.
– Отец велел, – наконец разлепил он губы. – Только не спасать. Стаю поднять велел, попутчиков твоих в клочья велел, тебя к нему на мельницу загнать велел… хитер отец мой, Стах Топор! Таких отцов поискать! На тебя у Петушиного Пера душу мою сменять решил! До сих пор себе простить не может, что не успел тогда меня удержать…
– А… Ян? Аббат тынецкий ему-то зачем понадобился?!
– Обманет Петушиное Перо или силой захочет тебя отобрать – священник молитвой да крестом прикроет, оборонит! Говорю ж: хитер мельник Стах! Тебя на меня, как мерку муки на горшок масла, монаха против Нечистого, как частокол против медведя, а сам сбоку притулится да приказы отдавать станет!
Седой ударил кулаком по колену и плюнул в костер.
– Когда на мельницу пойдем? – тихо спросила женщина. – Утром или прямо сейчас?
– Утром. Только не на мельницу, а в Габершлягову корчму. Туда провожу, а дальше сама как знаешь. Беги из наших мест, баба, не будет тебе здесь покоя! Ты теперь как золотой талер – многим подобрать захочется…
– Почему ж ты мешаешь отцу подобрать? Пускай выкупит мной тебя – тем паче сила за вами, не убегу!
Скуластое лицо Седого окаменело, и лишь зеленые огни ярче засветились в глубоко утопленных глазницах.
Не глаза – окна заброшенной хаты на забытых богом перепутьях… стерегись, прохожий, бегом беги мимо!
– И в третий раз дура ты, баба. Отец меня смертной любовью любит, его понять можно! А я как услыхал, что нашлась в мире такая женщина, что за душу своего мужика на сатану поперла и купленный товар из рук его поганых вырвала, – веришь, в лес удрал и всю ночь на луну выл! От счастья – что такое бывает; от горя – что не мне досталось!.. Короче, на рассвете бери за холку суженого своего четырехлапого и беги, покуда можешь!
– Откуда? – задохнулась Марта, переводя взгляд с Джоша на Седого. – Откуда ты знаешь?! Петушиное Перо рассказал?!
Сын мельника вдруг с колен метнулся к собаке, падая на четвереньки, и обеими руками вцепился в густую шерсть на горле Одноухого, прямо под дернувшейся челюстью.
– Не Перо, – прохрипел он в оскаленную собачью пасть, держа Молчальника мертвой нечеловеческой хваткой, как недавно держал уже один раз. – Сам догадался. Чтобы я, Гаркловский вовкулак, человека под шкурой не учуял?! Эх, баба, баба, что ж мы раньше-то с тобой не встретились?.. Смотри, пес, обидишь ее, из ада приду, зубами загрызу…
Марта смотрела на них – Седого и Джоша, двух людей-нелюдей, застывших глаза в глаза, – и где-то глубоко в ней самой августовскими падающими звездами вспыхивали и гасли слова Гаркловского вовкулака, продавшего душу за материны руки да за кровь княжескую:
«У Петушиного Пера на короткой цепи до самой смерти, а после смерти и того хуже… и того хуже…»
Силы небесные, от чего же она спасала Молчальника в заброшенной сторожке?!
До того Михал никогда не дрался за жизнь свою с животными – только с людьми.
Когда под ним пала лошадь, он еще не успел ничего понять, но тело его, вышколенное годами жестокого воинского труда, было быстрей и умней любого понимания – лошадь только валилась на бок, клокоча растерзанным горлом, а Михал уже выдернул ногу из стремени и отпрыгнул к приземистому вязу в три обхвата, вжавшись в дерево спиной. Сразу выхватить палаш ему не удалось – волчьи клыки с лету рванули рейтузы на правом бедре, выше голенища сапога, внезапная боль бросилась, ударила, отпустила,